— Фрицы это фрицы, тут и говорить нечего. (Вздох.) Да только они, месье Лампрер, знают, чего хотят. И работают. Не сорок часов, уверяю вас, а пятьдесят, шестьдесят! А демагогов у них отправляют в Дахау. Они у себя навели порядок. И плетью обуха не перешибешь…
С беспредельно тоскливым видом Огюстен Шаррас тяжко сплевывал на кафельный пол. Ансельм Флотт взглянул на него с неприязнью.
— Вот я, например, уже на ногах с пяти утра и так до двенадцатого часа ночи, иногда мне удается вздремнуть часок после обеда. Закон о сорокачасовой неделе не для меня. И отпуск мне никто не оплатит. На заре я обхожу рынок, да еще на мне весь отель. И я не могу бастовать, даже если чем-то недоволен. А налоги и отчисления только растут, растут! Франк падает, туризм сдох. Профсоюз работников гостиниц? Он для правительства как пятое колесо в телеге! Так что, Ансельм, выкручивайся сам!
Два рабочих-ассенизатора в резиновых сапогах пили белое вино за стойкой. «Так себе пойло», — сказал один из них довольно громко. Ансельм Флотт принял вызов и повернулся к нему: «Может, месье, вам Назвать оптовую цену на белое? Счета показать? Рассказать все хитрости винного рынка?» «Слабо, хозяин», — ответил рабочий. В воздухе повеяло грозой. Второй ассенизатор отер густые усы тыльной стороной землистого цвета руки, уставился в пустоту перед собой, чертыхнулся и резко повернулся к Ансельму Флотту, обращаясь к нему на ты:
— Дрейфишь, хозяин. Если бы ты мог утащить свой бордель на спине, как улитка, ты бы точно развил третью скорость. И не останавливался бы до озера Чад. Но ты не можешь; боишься, как бы немецкий снаряд не угодил в твои перины, не поджег этот клоповник, который приносит тебе больше, чем хорошие станки. Тебе и уехать боязно, бросить свою кубышку, свою собственную дыру, но и остаться в этой дыре тоже страшно. Ты бы и рад перекраситься, да только не знаешь, в какой цвет.
И жестом руки, почерневшей от отбросов, сопроводил глухую угрозу:
— Готовься, хозяин, тяжко тебе придется… Все только начинается.
Ансельм Флотт ответил с достоинством:
— С вас один франк шестьдесят, господа, вот счет, и надеюсь больше не видеть вас в моем заведении.
— Насчет этого можешь не волноваться, хозяин. Скорее ты фрицев увидишь. Они перебьют твои бутылки, а тебе дадут пинка под зад, помяни мое слово.
Дверные стекла резко звякнули. Очень высокий загорелый солдат с болтающейся за плечами каской и в полицейской фуражке, криво надвинутой на морщинистый лоб, бросил на стул свой вещмешок, который упал с тяжелым стуком, точно набитый железом, потребовал бутыль красного, отер лоб грязным лоскутом, служившим ему платком… Никто не проронил ни слова. Солдат выпил и улыбнулся, обнажив хищные зубы. 14, довольный, заговорил сам с собой:
— В Париже ничего не меняется, только крысы бегут… Но им-то и положено бежать. Париж — это здорово! Сен-Клодьен весь горит.
— Сен-Клодьен? — спросил кто-то тихо и тревожно. — Весь что?
— А может, Сен-Жермен… Весь горит, аж потрескивает, о-ла-ла! Бордели и бистро, как и все остальное, — ответил солдат, грубо ухмыльнувшись. — Смотрите и слушайте!
Он широко распахнул дверь. На краю тротуара — на краю пустоты — в грифельно-серых сумерках застыл тонкий напряженный силуэт девушки. Она прислушивалась… издали, из-за пригородов, доносилось низкое, прерывистое, ритмичное уханье артиллерии…
— Всем добрый вечер! — вежливо сказал солдат.