Выбрать главу

…Никто не подумал о еврее Шмулевиче, не догадался ни попрощаться с ним, ни сказать: «Эй, живее, сматывайся, я тебя подсажу на стену». Незаметный, вечно погруженный в уныние, он замкнулся в себе, словно отгородившись от остальных. Грязный и жалкий, он ютился в самом дальнем уголке зала «Б». Ходил беззвучно, точно призрак или пригрезившийся во сне образ, который затмили более яркие сновидения. Круглая шляпа, позеленевшая от дождей, была надвинута на самые уши; жидкая бороденка болталась, как пакля, картину довершал черный лапсердак. Его зажирали паразиты, и такое унижение даже доставляло ему странное удовольствие. Сгорбленный, с торчащими острыми коленями, он волочил ноги в стоптанных башмаках и вызывал не больше насмешки или жалости, чем искалеченное насекомое. Как он мог простить себе, что бежал из Варшавы, из своей подожженной трущобы, оставив затерявшихся в дыму детей и стонущую жену?

Словно больной пес в страхе, что в доме все умерли, Шмулевич выбрался из своего угла, когда зал опустел, и тоже поплелся к стене спасения, ощетинившейся колючей проволокой. Он посмотрел на тропинку, по которой, несмотря на скрюченные артритом суставы, мог бы уйти без гроша, один, бесполезный, презренный, всеми отверженный! Но куда бежать от угрызений совести? Убогая крутая тропка, над которой зловещей тенью нависли кусты. Шмулевич вздрогнул и отвернулся. Успокоился он только в сарае, среди мертвых вещей: старых покрышек, конской упряжи, досок, веревок… Леденящий покой наполнил все его существо, слезы полились по щекам, и губы скривились в усмешке, он уже не сознавал почему. Затем он подобрал толстую веревку, обдирая пальцы, завязал скользящий узел, убедился, что сработано наверняка, с трудом, покачиваясь, взобрался на покрышки, закрепил веревку на балке, посмотрел на это сооружение, сулящее вечный покой. И его охватила жалость, жгучая, судорожная, смешанная со священным ужасом и странным облегчением.

Петля обвила шею, он сделал неловкое движение, соскользнул, покрышки покатились, оставив его висеть, неудачно, веревка затянулась вокруг бороды — последнее невезение! Он медленно задыхался, но что значат несколько лишних минут агонии, за которыми — освобождение? Ради этого стоит страдать.

…Опустилась ночь, полевой сторож, вооруженный древним карабином, старым добрым оружием, которое бьет на лету утку и на бегу зайца, прислонился к воротам Центра. Мэр Кристоф Ланьо, со своим спаниелем, который вилял хвостом и смотрел на мир большими дружелюбными глазами, шел вдоль стены бывшей мануфактуры. Железным наконечником своей палки старик отбрасывал мелкие камешки. Дойдя до угла, он уселся на обломок скалы, перед ним расстилался мрачный пейзаж его жизни. В долине сгущался молочно-белый туман. Кристофу Ланьо было холодно. В семьдесят лет всегда зябнешь. Чувствуешь, как обращаешься в прах. Таков закон. Снаряды неизвестной армии огромными цветными звездами вспыхивали над горизонтом и со зловещей медлительностью опускались к земле. Но они не удивляли и не тревожили старика. На Кристофа Ланьо снизошел вечный покой мироздания.

XIV

«Терпение, терпение…»

Классификация людей по принципу сходства с животными была излюбленной забавой Фелисьена Мюрье. Есть люди-обезьяны, люди-филины, люди-кошки, люди-быки; наружность иных выдает сходство характера с кроликами, баранами, ослами и даже беспозвоночными. Эти последние, натуры колеблющиеся, безынициативные, липкие, по сути жертвы, обладали, однако, пассивным упорством, о которое могли разбиться любые усилия. Японский художник, который сравнивал женщин с кошками, видел верно, но ему недоставало воображения. Какого-нибудь собрата-писателя, виртуоза очернения и булавочных уколов, который ходил вприпрыжку, с маленькой головкой, клонившейся к толстому пузу, Мюрье именовал не иначе как Блохой. Поэту было интересно встретить тип скорпиона обыкновенного, злого, но безвредного, который тихо влачит жизнь под прогретыми солнцем камнями, точно мокрица, не догадываясь даже, что поверье приписывает ему смертоносный яд и неодолимую склонность к самоубийству. Интересовал Мюрье и человеческий тип крупной ночной бабочки, в просторечии называемой «мертвой головой». «Люди, — рассуждал он, — находят во мне сходство с грызуном… Они слепы; я вижу себя этаким чешуйчатокрылым полуночником, великолепным и мрачным, с загадочным и символическим рисунком на спинке меж хрупкими крыльями, которого неодолимо влечет непостижимый свет…»

…Мюрье с ходу отнес своих визитеров одного к кошачьим, а другого к огромным жвачным вроде бизона: сильная, упрямая, боевая натура, стадное животное, не лишенное ума, но без малейшего проблеска гения… Бизон, хотя и имел чин майора вермахта, был в серовато-бежевом костюме, с непокрытой головой, мощным затылком, выпуклым лбом с залысинами, красноватым лицом с резко вылепленными чертами, цвет глаз его представлял собой нечто среднее между тускло-голубым и зеленовато-льдистым… Несомненно, бывший спортсмен, охотник, путешественник, неловкий в делах, возможно, эрудит в какой-нибудь области, вероятно, склонный смотреть на вещи оценивающе и пристально, невзирая на эмоции, — такой обязательно подметит, что плечо «Пастуха» Донателло вылеплено недостаточно точно. Можно было представить себе, как этот визитер потрясенно слушает Бетховена и одновременно мысленно расставляет бурные созвучия в боевой порядок; разглядывает женщину или произведение искусства с таким проницательным, спокойным, но почти неприязненным видом, что женщина или произведение искусства, просвеченные насквозь, безмолвно согласились бы: да, мы именно такие. Можно было представить его и гнущим кочергу, чтобы оценить сопротивление металла, или допрашивающим с беспощадной отстраненностью какого-нибудь обвиняемого, заранее обреченного. Это ты, дружище бизон, будешь обвиняемым, подумал Фелисьен Мюрье, но без особой уверенности.