— Откуда, откуда? — спрашивают.
— Из колхоза «Большевик», — гордо повторяю я.
— Ну и что с того? — удивляются.
— Мотор привез в ремонт.
Приняли. А я ведь знаю, что машина без этого мотора стоит. Вот чудак, будто они не знают… Знают и они. Ну, я так ласково, осторожненько и прошу:
— Как бы это… ускорить…
— Ах, ускорить?! — злятся. — Тогда на, забирай свои документы назад. Бери, бери, бери… Нам больше не о чем говорить.
И знаешь, всунули опять мне в руки мои колхозные бумаги. Стою, как дурак, с ними: кому пожалуешься? Пошел к директору — «не можем». Пошел к заместителю — «не хотим». И только главный инженер человек попался — поддержал меня. Еле-еле сдал я тогда этот мотор. А ты говоришь…
А то на Осинторф ездил. Не знаю, кто до меня был там — то ли агроном, то ли экономист, — но вернулся он ни с чем. Не выписали торфокрошки. Михайлович говорит: «Поезжай ты, Садкович». Поехал я, зашел в приемную — много народу ждет. Я к двери, а секретарша мне наперерез:
— Куда вы? У директора совещание!
Но я чуть опередил ее. Вскочил в кабинет, с улицы оглядеться пока не могу — никого не вижу. Попросил извинения и говорю:
— Я из колхоза «Большевик». Не могу ждать. У меня четыре машины под вашими окнами стоят. Выпишите торфокрошки.
Смотрю, взял директор мои бумаги, подписал и отдает мне. И все молча. Он молчит, и все, кто на совещании, тоже молчат. Так я и выскочил из кабинета, не услышав ни слова. Зато в приемной наслушался. Вот, кричала секретарша, я и такой, я и этакий. А я себе думаю: «Кричи, кричи, я уже свое сделал». Потом еду домой с торфокрошкой, стараюсь думать о чем-нибудь другом, а все вспоминается, как директор, понимаешь, молча мои документы подписывал…
А другая секретарша так станет в дверях, руки в стороны разведет и стоит, как крест какой, — не отпихнуть. И просишь, и молишь, и улыбаешься услужливо — подлизываешься. Ничего не помогает. «А вы мне не указывайте… А вы меня не пугайте… А я сама знаю, что делать», — только и слышишь. И так глядит на тебя, будто она бог, царь и воинский начальник.
Но бывает, правда, и по-другому. Однажды даже сам не разобрался, как и что получилось. Поехал я в Витебск лес выписывать, зашел к каким-то маленьким сошкам. Говорю:
— Я из колхоза «Большевик».
Хохочут надо мной, смеются — гляди ты, чего захотел: лесу! И повторяют: «Лесу!» Да так, что даже сам можешь поверить и начнешь упрекать себя: «Ну и нахальство же у тебя, Садкович, — лесу тебе захотелось…»
Я тогда к начальнику управления. Не съест же он меня, думаю. Пришел и говорю:
— Я из колхоза «Большевик»…
Начальник вышел из-за стола, поздоровался за руку. Сесть мне предложил, сам сел. И не за столом своим длинным, а рядом со мною, на стул. Сидим, разговариваем вот так, как с тобой, — просто и открыто. Про колхоз расспрашивает, как строимся, интересуется.
— Лесу, я выписать хотел, — несмело говорю я.
Начальник взял мои бумаги, нажал кнопку — секретарша вошла.
— Оформите, пожалуйста.
И знаешь, пока мы еще несколько минут побеседовали, все уже готово. Возвращает он мне бумаги, а я и говорю:
— Мне куда-нибудь еще надо идти с ними?
— Нет, все уже сделано.
Я вышел, а потом даже назад вернулся:
— Скажите, а вы, случайно, не из нашей стороны будете?
— Нет, не из вашей, — отозвался он и спрашивает: — А почему вам так показалось?
— Очень уж вы со мной по-человечески обошлись.
Он усмехнулся и ничего не ответил. А потом я и третий раз к нему зашел — понимаешь, растерялся, забыл в те два первых раза даже спасибо доброму человеку сказать.
Вот так и ездит повсюду полномочный и полноправный представитель «Большевика» — непоседливый снабженец Владимир Садкович. Открывает двери приемных, а порой напролом, через крик секретарш, врывается в кабинеты и смело говорит: «Я из колхоза «Большевик». Садкович знает, что за ним такое огромное и такое необходимое богатство человека — хлеб. Потому что он, этот хлеб, щедро дает жизнь всем — и учителю, и шоферу, и космонавту. Начальнику управления и даже той самой секретарше, которая неприступной стеной стоит перед кабинетом.
…На бригадном дворе ты, Геннадий, появился неожиданно: когда мы с Садковичем шли еще в сторону конюшни — тебя не было, а как только повернули обратно — сразу увидели твою серую машину, которая уже тихо стояла возле мастерской; даже пыль успела осесть. А среди людей, что со всех сторон окружили тебя, блестела уже твоя светло-коричневая кожанка и белела серая, надвинутая почти на самые глаза шапка. Буйницкая, снизу вверх глядя на тебя, о чем-то, очень волнуясь, рассказывала: должно быть, про те семьсот литров молока, что прокисли на ферме.