Из леса густо пахло грибницей, хотя грибов еще и заводу не было: где там они пробьются, те грибы, в такую сушь!
Воздух также отдавал уже осенью, сыростью, хотя до обложных дождей и осенней слякоти было еще далековато.
Даже с каждым новым вечером воочию замечаешь, как настойчиво и неумолимо становится короче день — солнце склоняется к закату все раньше и раньше. Кажется, даже чувствуешь, как тихо и почти незаметно, уходя, струится около тебя лето, как выпутывается оно из паутинок, на которых под ветром летят куда-то в свои теплые края маленькие паучки, надеясь, что чем длиннее спрядут они паутину, тем дальше будет их путешествие…
Оршица плещется под самыми берегами, булькает возле коряг. Рядом, у глубокого омута, где когда-то стояла водяная мельница, весело хохочут ребятишки.
— А помнишь, как мы с тобой почту из Дубровок носили? — неожиданно для меня спросил ты.
Оглядываюсь. Пытаюсь найти хоть какую-то логическую зацепку, которая вернула тебя в те далекие уже наши годы. А ты, улыбаясь, показываешь на толстую старую вербу, которая выгнулась над самой рекой, вытянулась, словно мостик-кладка, до другого берега, а там уже снова пошла вверх — будто она растет не на этой, а на той стороне.
— Помнишь, возле Стахвана как раз вот такая стояла. Дойдем, бывало, до нее — я остаюсь тут, а тебе надо на ту сторону перебираться. А мост ведь тогда между Понизовьем и Зубревичами был сломан. Вот ты по такой вербе и перелезал.
Конечно, Геннадий, помню. И как ты мне помогал — тоже помню. Я, чтобы руки были свободными, передавал тебе связанные газеты и письма, а сам, держась за суки, доходил по вербе до того места, где она, пружинясь, гнулась почти к самой воде, а потом спрыгивал на тот берег. И чаще всего, особенно в половодье или в осенние дожди, попадал в воду — с такой пружинистой вербы далеко не прыгнешь… Тогда ты забирался на вербу и раскачивал на веревочке, словно маятник, связанную вместе почту, пока я не ловил ее на том берегу…
Пока мы раздевались, через кусты пролез Садкович — и здесь нашел тебя.
— Михайлович, нужна машина. Дочка рукой на какой-то сук напоролась — надо в больницу отвезти. Пока того автобуса дождешься. Да и плачет очень… Я и сам при немцах соскочил было с вербы на корягу какую-то трухлявую. Трухлявая-то трухлявая, но чуть не вся в ногу вошла: вот это заноза! Хорошо, что какой-то немец добродушный рядом стоял. Взял он меня на руки, все «кляйне, кляйне» говорит и понес к своему врачу. Если по правде, так и среди немцев хоть редко, но были все же добрые люди…
Ты не возражал. Только спросил, говорил ли Садкович с Бухавцом — он ведь вместе с Комаром или Куртасовым мог бы сам дать машину: зачем еще и председателя искать…
— Не видел я что-то Бухавца.
— Что, Садкович, может, он опять?..
— Не знаю.
Когда Садкович чуть не бегом заторопился назад в Андреевщину, где ждала машину его дочка, ты рассказал мне:
— Как-то в самый сенокос, на разнарядке, я специально и говорю: «Товарищи, завтра у нас получка, кому надо взять выходной, скажите сегодня». Все молчат. «А вы, Бухавец, как думаете?» — спрашиваю у бригадира. «Нет, мне не надо», — отвечает. «Ну, смотрите, чтоб потом неприятностей никаких не было». Так и вышло. Только он успел наряд дать — и уже готов: говорят мне, что Бухавец пьяный. На другой день я сам пошел наряд давать, а потом вызываю экономиста и говорю: «Принимайте, Яркович, временно бригаду». Через несколько дней появляется и сам Бухавец. «Ну что, Бухавец, из очередного отпуска вернулись?» — спрашиваю. Молчит. «А где же вы эти дни были?» — допытываюсь. Опять молчит. «Почему на работу не выходили?» — интересуюсь. Тоже не отвечает. Всем правлением решили в последний раз ему поверить… Да ведь люди виноваты тоже. Сами поднесут, напоят, а потом, как вон Алексей Кухаренка, который прибежит в кабинет и пальцем показывает: смотрите, мол, какой пьяный ваш бригадир.
Там, где омут, сначала что-то гулко бултыхнулось, а потом покатился по лугу беззаботный смех, — видно, детвора кого-то из своих друзей в одежде столкнула в воду.
— А я сначала думал, что легко его перевоспитаю. Жена у него учительница, чудесная женщина. Да и сам он, когда трезвый, — человек хоть куда. И все мне тогда говорил, будто пьет потому, что нет условий. А он тоже приезжий, жил на квартире. Я думаю — ладно. Продавал тут один андреевский человек свой дом. Я и купил его в колхоз, две тысячи отдал. И Бухавца вселил туда. Теперь он живет в этом доме, условия уже есть, а он все равно пьет… Вот тебе и воспитание…