Выбрать главу

Прошла напряженная минута молчания, пока один из поверженных ниц подполз на брюхе к домовине и почтительно залаял-заговорил:

— Дозволь… тяв, тяв… вытащить твою звериную… тяв… тяв… светлость из преисподнего мрака…

И, не дожидаясь согласия, впился зубами в один из рогов зверя. В тот же миг перед ахнувшею толпою предстало во всем своем безобразии освирепевшее чудище. Оно разинуло широченную пасть, лязгнуло железными когтеподобными зубами и шлепнуло себя хвостом по спине. Хвост распался на множество разноцветных тоненьких змеек…

Снова завыли сурьмы, зазвенели накры[12]. Чудище пало на брюхо. Вокруг него с пронзительным визгом и свистом запрыгали скоморохи, успевшие с непостижимою быстротою перерядиться в леших, водяных и ведьм. Под барабанный бой и гул медных рогов началась непотребная пляска.

— Идем! — сердито сдавил Выводков Фиму за локоть. — Пускай без нас сраму радуются!

Она послушно ушла с ним.

Никита вплоть до оврага не обмолвился ни словом и только раздраженно пыхтел и плевался сквозь зубы. Фима чувствовала себя очень виноватой перед женихом, думала, что он злобится на ее «бесстыжее любование позорами скоморошьими».

Но она ошибалась. Никита увел невесту от боярина, то и дело бросавшего на нее пылкие взгляды. К тому же еще из головы не выходили давешние подозрительные шутки Тукаева. Кто его ведает, к чему он нет-нет да ввинчивал вдруг словечко про шатры или крылья! Может быть, он не так просто и про овраг с сосной поминал? Верь им, боярам: одной рукой они гладят, другой — домовину для тебя ладят. Никита знал цену боярской ласке — вдоволь насытился ею… Видывал он разных чертей — и добрых, и злых. Тукаев до поры до времени добрым чертом прикидывается. Однако того и гляди — оттяпает голову.

— Ах ты, рыхлобрюхая жаба! — неожиданно обругался Выводков. — Как садану кулаком, так и расквасишься!

У Фимы, принявшей ругань на свой счет, проступили на глазах слезы.

— За что ты? Я — как все, — проговорила она с горькой обидою в голосе. — Нешто я…

— Господь с тобой, что ты! — перебил ее Никита. — Я разве тебя ругаю?

— А то кого же? Вижу — все хмурый, весь укрылся в себя…

— Так ведь сама разумей, лапушка; певчая птица в ненастье всегда в глухой чащобе таится… И я, кажись, ненастье учуял. — Выводков задумчиво пощипывал кончики усиков, пятернею лохматил голову, рассеянно оглядывался по сторонам. — Да, кажись, учуял, — продолжал он негромко. — Невесело что-то… Затомилась душа.

Усевшись под излюбленною сосною, Никита принялся подробно делиться с Фимой своими сомнениями.

— А ты как разумеешь, надо тревожиться? — спросил он. — И за крылья, и за тебя. Как по-твоему?

Тут бы самое время придумать что-нибудь утешительное; посмеяться над якобы напрасными страхами, пожурить за чрезмерную подозрительность, даже пристыдить за то, что этакий-де молодец да вдруг занюнил по-бабьи, — и Никита, наверно бы, немного поуспокоился. Но не искушенной в житейской мудрости Фиме в голову не приходило, что на свете существует святая ложь во спасение, и потому она ответила на вопрос со всем простодушием. Все, на что раньше она не обращала внимания, приобретало теперь, после того, что наговорил жених, новый смысл и особенное значение. Припомнилось, как боярин, всегда такой важный и скупой на слова, с ней был в последнее время неукоснительно мягок, при встречах дарил ласковым взглядом, величал звездочкой, ласточкой, белой лебедушкой и даже при случае «отечески» целовал.

И еще припомнилась ей одна сказка, которую боярин недавно рассказывал жене и дочери.

— Все байки как байки, — сказала она, — а эта… Послушай-ка!

Сказка была про петуха, возомнившего себя соколом. Петух этот жил припеваючи в своем владении — просторном курятнике. Так-то вот жил, горя не знаючи, до той поры, покуда нежданно-негаданно спятил с ума. Проснулся он одним злосчастным рассветом — да как заорет! Все куры в ближних и дальних домах всполошились. Господи, никак светопреставление началось! А петух знай себе надрывается: «Ку-ка-ре-ку! Внемлите, внемлите все и покоряйтеся. Отныне больше я вам не петух — сокол отныне я. Тесно мне с вами. Не хочу век коротать на насесте, хочу в поднебесье!» До того накукарекался, ажно кашлем стал исходить. Кашляет, сипит, а угомон его, хоть ты что, не берет. «Хочу в поднебесье!» — и никаких. Так-то, горемычненький, день тужился, два, а на третий собрал весь свой двор и давай взбираться на высокую-превысокую сосну. Тяжело ему, весь в кровь изодрался, но влез-таки на верхушку. Влез, малость передохнул, воздух клюнул — должно, мошку поймал, — потом расправил убогие крылья, гребешком помотал — и господи, благослови! — без малого на локоть взлетел. «Во! — орет. — Глядите, вот я каков!» И вдруг — ах, куриная твоя душа! — как закувыркается! Кувырк, кувырк, хлоп, хлоп, хлоп, да головой оземь ка-ак шлепнется! Был петух — и нет петуха! И сам разбился и к тому же курочку молодешеньку, что под сосною стояла, всю искалечил…

вернуться

12

Н а к р ы — литавры.