Выбрать главу

ПОЭТ, ИЛИ ЛЮБИМЕЦ ГУБЕРНАТОРА

Ночные беседы на волжском берегу не только поставили Глеба в определенный лагерь, но и позволили думать о ранее запретном, расковали его ум. Он вел с крестьянами смелые разговоры.

Задумывался ли он над тем, кто были его слушатели? Отдавал ли отчет в свирепости и безжалостности той громадной бюрократической, полицейской и военной машины, под которую подкапывался уже внешне безобидными словами о каких-то там моллюсках, которые противоречат Библии, о дарвинизме, который ей также противоречит? Заметил ли среди слушателей того, у кого улыбка походила на оскал волка? Зеленый нитяной узор силка? В глазах корысти власть? Не заметил беспечный, пятнадцатилетний, дружил, загорал, купался рядом с ним, подставлял ладонь для рукопожатия, когда прощались под осень.

…Много стихов, посвященных Волге, привез Глеб из Царевщины. Повзрослевший, окрепший телесно и — духовно. Он увидел уже другими своих друзей-реалистов, тоже похорошевших, возмужавших, загорелых, но в чем-то более беспомощных, чем раньше, более уязвимых, более тонких, более восприимчивых… Драки и совместные посещения базара и Волги продолжались, но перестали занимать в их жизни прежнее место. И вот Глеб решился почитать сверстникам стихи, написанные летом. Первой жертвой он наметил веселого, жизнерадостного приятеля, соседа и друга, еще не подозревавшего пока о своем избрании и счастье, — Василия Ильина. Как-то Глеб, возвращаясь вместе с ним из «реалки», сказал:

— Василий, хочешь, я почитаю тебе стихи?

— Ну валяй.

— Слушай. — Глеб счел за лучшее пропустить пока небрежное Васькино «валяй». — Слушай.

Есть в мире два закона неизменных, Они всегда твою судьбу решают. Один из них: всегда презренен Тот, кто корысти страсти подчиняет. Другой гласит: пускай ты одарен, По-фарисейски не кичись судьбою. Ты, как все люди, женщиной рожден, Всего превыше — счастие земное.

— Ну как? — спросил Глеб тихо, искоса поглядывая на друга.

— А кто это? Поваресейский? — спросил Василий невинно. — Это небось кто-нибудь из царевщинских твоих дружков новых?

— Ты что, не помнишь притчу о мытаре и фарисее? — Потом, подумав, что с Библией кончено, со всеми ее сказками, горько усмехнулся: Василий прав и, возможно, сказал эти слова не напрасно, а издеваясь над его непоследовательностью. Сам Василий давно был известен как убежденный атеист.

— Ну хорошо, я прочту другое стихотворение, оно посвящается тебе, — сказал Глеб с волнением и дрожью в голосе.

Вдохнови же меня — ты, о Родина-мать! Одари меня чувством свободным, Чтобы в сердце людском мне сочувствье сыскать — И поэтом быть чисто народным. Чтобы горе, несчастье, страданья твои Воплотить мне в могучее слово, Чтобы сердце любому они потрясли И врагов поразили сурово!

Чтобы радостной вестью оно для бойцов Правды, чести, любви послужило — И на время хоть боль от терновых венков Им любовью и лаской смягчило.

Это стихотворение понравилось Василию несказанно, он просил прочесть его несколько раз, пытаясь заучить. Потребовал переписать непременно с посвящением и, более того, рассказал о Глебовых опытах в поэзии Василию Николаевичу Николаеву. Тот — директору Херувимову. Глеб стал выступать на ученических вечерах и даже благодаря давнему знакомству Херувимова с губернатором несколько раз выступал с чтением своих стихов перед высшим самарским обществом.

— А сейчас выступит юный наш пиит, отличник реального училища имени Александра Первого Благословенного Глеб Кржижановский, — так объявляли его, и постепенно он стал считаться записным поэтом. И действительно, его поэтическое творчество стало расти, крепнуть с необычайной быстротой — он исписывал альбомы знакомых гимназисток, не смущаясь соседством прилежно выписанного сердца с густо оперенной стрелой, пронзающей его в том месте, откуда обильно сочится красная кровь. Его стихи вполне отражали его романтическое восприятие мира, в котором есть простор героям и подвигам, в котором есть враги — царь, его лакеи, где он — это и Шенье, и Бомарше, и Эжен Потье.

— А ты слыхал когда-нибудь о Марксе? — спросил Глеба однажды один из «нахлебников», наслушавшийся стихов.

— Нет, не слыхал. А что? — откликнулся Глеб.

— А то, что он объясняет все не так, как ты. Я сам тоже не читал, но слышал, будто он все материальными Интересами объяснил…

Так Глеб уже под самый конец его учебы в училище впервые услышал о Марксе.

Ученье его шло прекрасно. Он шел первым по всем предметам, был любим и учителями и товарищами и, кроме всего прочего, писал множество стихов. Его слава как поэта перерастала границы училища и женской гимназии, расположенной напротив. Глеба наперебой зазывали на всевозможные вечера, и даже губернатор Свербеев иногда приглашал его к себе домой, чтобы на «литературных» вечерах угостить им своих гостей — преосвященного епископа Герасима, городского голову Буреева, бывших ардатовских бандитов Емельку да Антошку, а ныне уважаемых купцов Шихобаловых.

Однажды он пригласил Глеба не домой, а в губернаторский дом. Здесь он был совсем другим — в форме, острые бакенбарды его, свисающие двумя клиньями далеко книзу, приобрели значение отдаленности и величия, кабинет с государем императором позади был непомерно велик. И Глеб чувствовал себя среди обилия полированного и резного дерева, зеленого сукна, золотого шитья совершенно подавленным.

— Садись, Глеб, — сказал губернатор достаточно приветливо, но без улыбки и привычного благоволения.

Глеб сел и спиной почуял, что разговор будет не из приятных. Но в чем дело? Он, как ему казалось, ни в чем не проштрафился перед начальством.

— Я должен поговорить с тобой, Глеб, откровенно, — сказал Свербеев, и Глеб вдруг увидел, как в лице губернатора начала происходить целая серия движений, превратившая его через некоторое время из добродушного покровителя искусств в полоумного старика, злого, мстительного, верноподданного сатрапа.

— На тебя поступил донос из жандармерии от полковника Ваньковича, — сказал он тихо и протянул через длинный стол некий документ — на бланке со штемпелями и печатями, с надписью «Секретно» вверху, с датой поступления, номером и размашистой подписью внизу. Глеб не понял вначале, о чем речь, потом, увидев в центре листа свою каллиграфически написанную кружевными заглавными буквами фамилию, возгордился было — сколько на него ушло старания, потом страшно перепугался — такая мощная машина вдруг навалилась на него, у которой есть кому подписать, отправить, поставить все эти штампы, зарегистрировать, вмешать в эту орбиту какого-то полковника — боже мой, это же чуть не генерал! — вмешать сюда губернатора, его мундир, его кабинет, его стол, обтянутый великолепным зеленым английским сукном… Он перепугался, и смысл документа долго на доходил до него.