Выбрать главу

Смит все это знал и продолжал снимать. По-другому он не мог; это не шлем был для него, но он для шлема. Сутью его существования была та функция, которую он исполнял; а вот Ксаврас Выжрын - Ксаврас Выжрын! - что оправдывало его существование, что давало ему такую силу? Кому был нужен он?

Айен снимал с проклятием, приклеившимся на губах; как-то совершенно подсознательно, качаясь на теплых волнах этой непонятной одурманенности, он вдруг узнал правильный ответ на свой вопрос: Выжрын нужен мне, в том числе и мне. Все эти десятки часов многократно просматриваемых записей, все эти фильмы - разве не испытывал я возбуждения? И тем самым, разве не признавал я правоту его кровавого существования?

Айен снимал убитых побратимов Ксавраса, с горечью осознавая тот факт, что даже сейчас, мертвые, они невольно служат Неуловимому; даже этим простым, сухим изложением фактов он сам, Айен Смит, поддерживает Выжрына в его распространении смертельной чумы. В теле Зверя существуют паразиты, что жиреют на чужом страдании и несчастьях, и это совершенно нормально, никто этому не удивляется, так всегда было и будет; только возвышение Ксавраса для Зверя никаких неприятностей не представляет, здесь и речи нет о какой-либо эксплуатации, Ксаврас живет со зверем в симбиозе. Они давно уже объединили свои кровеносные системы.

Смит продолжал снимать. Он исполнял свою повинность, от имени Ксавраса принося жертву жестокому божеству. Ледяное, сухое, лишенное радости и страсти зло Выжрына, лишенное даже цинизма, в котором, что ни говори, имеются кристаллики иронии, что, чаще всего, позволяет цинику пробудить в людях нечто вроде горькой жалости, сочувственной симпатии; это спокойное, приземленное зло Выжрына, которое именно сейчас Айен познал, доводило американца до тихого безумия, тем более, что никоим образом не мог он логично мотивировать этого чувства, потому что оно опиралось на чем-то совершенно ином - не на фактах, не на поступках (ведь подумать, а чего такого Выжрын сделал?). Показал ему массовые могилы, доказательство преступлений Красной Армии и АСП, и запретил снимать вторую, потому что это могло повредить телевизионному представлению про Армию Свободной Польши; и все - не больше и не меньше. Вот только, превращало ли это его в чудовище? Наверняка, нет. И все-таки - впечатление было просто ужасающим.

Айен снимал открытые рты, в которых копошились блестящие на ярком солнце мухи, сгнившие губы, продырявленные щеки, черно-белые пальцы, гниющие пласты мышц на сохнущих скелетах - и одновременно у него свербела кожа от недавней близости Ксавраса Выжрын. В малых вещах проявляются вещи большие, истина проявляется в мелочах - и мгновение назад Смит как раз увидал эту истину, она проявилась меж коротких предложений, высказываемых Выжрыном, она просвечивала сквозь его простецкое лицо, банальную одежду, правда отчаянно копошилась под плотной сетью его совершенно обыкновенных, серых жестов, ничего не значащих слов, абсолютно банальных и неоригинальных слабостей и привлекательных черт, сознательно преувеличенных по значению поз и банальностей, что делают смешным их провозглашающего; всего того поведения, цель которого состояла исключительно в том, чтобы принизить полковника в чужих глазах. Правда была настолько пугающей, чтобы американец был способен связно высказать ее, находясь в совершенно трезвом состоянии, она отрицала все распространенные догмы, напрочь перечеркивала очевидное, и плевать ей было на его самые глубокие убеждения.

Дело в том, что правда была таковой, что в действительности - в действительности Ксаврас Выжрын был именно таким, каким изображало его телевидение.

(((

Вечером были костры. Они могли их себе позволить, потому что здесь была густонаселенная территория; они остановились на перевале между тремя деревнями и городишком, через которое проходила железная дорога, понятное дело, много лет никто ею не пользовался: в ЕВЗ не было ни одного отрезка рельс, по которым поезд мог бы двигаться безопасно. В городишке били колокола, наверное, призывали на вечернюю мессу: с перевала, в свете заходящего солнца было видно белое здание недавно построенного костела. Смит стоял и снимал, ему срочно требовалось какое-нибудь психологическое противоядие, сцена же очаровала его своей красотой; растянувшаяся перед и под ним панорама котловины с живописно раскинувшимся над рекой городком, словно дозревающим земным плодом, напомнила ему картины ранних импрессионистов - все здесь было мягким, как бы застывшим в волне жаркого воздуха вместе с подхваченным образом местности, вздымающейся куда-то вверх, к небу, в котором легли спать молоденькие облачка; свет и тени сновали по поверхности почвы целыми стадами нитей бабьего лета, волокна пастельных тонов километрами тянулись через поля, луга, речку, лес, новые поля; а Солнце все заходило и заходило, и весь этот теплый гобелен потихонечку тонул в ночи, сочившейся из глубин теней. Колокола били. Айен стоял и глядел, а поскольку на голове у него был шлем, его взгляд обладал могуществом взгляда демиурга.

Кто-то, должно быть, подошел сзади, потому что Айен услыхал вдруг чужое дыхание, не синхронизированное с собственным.

- Меня зовут.

- Кто?

- Они.

- Колокола?

- Колокола. Да. Вы видите это? Видите? В такие мгновения...

- Да.

Смит отключил шлем только лишь через несколько минут; он оглянулся, и тут оказалось, что это тот самый сгорбленный худой тип, которого заметил в день бомбардировки в долине, вот только сейчас на нем не было столы - через плечо он перевесил нечто совершенно другое: а именно, влод с двойной обоймой. Это был костистый черноволосый мужчина после сорока лет, с печальными карими глазами под бровями, похожими на два мазка японской кисточки, которую окунули в очень густую тушь. Мужчина курил, и Смит попросил дать сигарету и ему. Под нос ему сунули огромный, посеребренный портсигар.

- Нужно привыкать. - Айен закашлялся. - Ведь вы ксендз?

- Ага. А вы, если не ошибаюсь, Айен Смит?

- Он же Яхим Вельцманн.

- Генек Шмига.

Ксендз пожал руку Смита, даже не повернувшись к нему, глядя прямо перед собой, на долину, погруженную в солнечное сияние и тень.

Айен снял шлем и сунул его себе под мышку.

- Это все еще Зона, - сказал он, указывая рукой с сигаретой на городок и костел.

- Зона, Зона. А вы знаете, что сам я ни разу в жизни, ни разу не провел обычной мессы в обычном костеле? Иногда я прямо радуюсь этой войне. Ведь ужасно, правда?

- Вы, пан ксендз, принадлежите к отряду Выжрына? Эта винтовка...

Шмига одарил Смита злым взглядом.

- Видел я, что вы там пускаете в своем телевизоре, - рявкнул он. Он смахнул с окурка пепел, левую руку сунул в карман. - Неужели имам из Армии Пророка или же ксендз из АСП, это одинаковые чудовища, с фанатизмом, черным пламенем бьющим из их глаз? Как это понимать, черт возьми? Вы что, хотите сделать из нас каких-то дикарей, скачущих под там-там вокруг костра?

- Вы, пан ксендз, как вижу, из тех, для которых терроризм и ислам это синонимы.

Шмига наморщил брови; Смит понял, что вновь неправильно рассчитал поле поражения собственных слов.

- Я хотел сказать, - поправился он, - что для глядящих снаружи нет особенной разницы, во имя чего появляются все эти кучи трупов. Коран, Библия - какая разница, зло везде одно и то же.

Шмига помолчал.

- Только это видите, правильно? - буркнул он, хмурый, но и в то же самое время чем-то развеселившийся. - Ну ладно. Снимайте себе, снимайте, желаю хорошо повеселиться.

Он хотел уйти, но Смит схватил его за рукав.

- Так скажите же, пан ксендз.

- Что?

- Что угодно. Расскажите о себе. Пожалуйста.

Шмига глянул на шлем.

- Надеюсь, выключено?

- Конечно.

Солнце закатилось за горизонт. Ксендз отбросил окурок, уселся. Смит присел рядом. Шлем он положил на траву.

- Нашел он меня через шайку карманников. Уже через пять лет. Как раз в годовщину смерти моего отца, его сцапали прямо во время мессы, кто-то проболтался. Мне было двадцать два года. Он говорил, что ему уже пора, что его уже нащупывают, а проверяли они по списку старых холостяков; он же начал обучать меня латыни. Специального решения не было; все пошло как-то так... Это было какой-то формой сопротивления, точно так же, как написание антирусских лозунгов на стенках или польские ругательства в темноте во время киносеансов. Вы наверняка этого не поймете, но это и вправду великая вещь - такое чувство миссии; оно может поглотить человека без остатка. Представляете, как я тогда себя чувствовал? Помазал меня сам Невидимый Кардинал. Я вступил в тайное братство, принадлежность к которому равнялась смертному приговору. На улице, в конторе, в автобусе - всегда они видели какого-то другого, чем я был на самом деле. Единственный зрячий среди слепцов, ангел в Содоме. Я был вознесен, а мое собственное мученичество снимало с меня грех гордыни. У меня был свой приход, своя сеть верующих. Всякая месса была таинством смертельного испуга. Бог стоял за дверями с готовым к выстрелу пистолетом, и я слышал Его тяжелое дыхание. Смерть Сталина перевернула мой мир с ног на голову. Тогда-то и выяснилось, как мало нас было. Та пара десятков, которая открылась, довольно быстро под тем или иным предлогом очутилась в Сибири - мгновенно родился новый шаблон, и мы сделались шпионами Ватикана. Именно тогда же я потерял контакт с иерархией. Все распадалось. Войны начинались одна за другой, по законам цепной реакции, как будто бы кто-то бросил гранату на минное поле. Сам я был против, но в людях все уже вскипало... И вот тогда кто-то, случайно, должен был проговориться. Пришли ночью. Ритуал. Сотни раз я обдумывал каждое свое движение. Видите ли, от Невидимого Кардинала я получил еще один подарок, вы понимаете - яд. И, конечно же, я им не воспользовался. Вы бы сказали, что это рок, только я в рок не верю, слишком уж многое я видел. Меня отбили люди Выжрына. Вы спросите, одобряю ли я войну. Лучше не спрашивайте. Моральный авторитет из меня никакой, я даже в теологии толком не разбираюсь; из меня такой же священник, как и солдат, свое мнение я меняю в зависимости от настроения. Так что, не надо спрашивать у меня про Выжрына, не мне его осуждать.