Выбрать главу

– У человека с двумя этими языками гарантированно будет работа! – говорил папа.

Была лепка и в прямом смысле этого слова. Папа как-то снимал меня на телефон, я радовала его только что разученной песней, и вдруг он вгляделся и спросил у мамы:

– Ксю у нас не падала носиком?

– А что?

– Ты не видишь? Он в сторону загнут. И больше стал, мне кажется.

– Всегда такой был.

– Разве? Ты присмотрись!

Мама присмотрелась. Ясное дело, чем дольше смотришь на какой-то недостаток, тем он кажется больше. И все же мама сказала:

– Ничего страшного. Даже такая симпатичная особенность.

– Эта симпатичная особенность для девочки может стать трагедией. У нас в школе одну за уши задразнили, Чебурашкой звали, довели до того, что она отравиться хотела, наглоталась таблеток, не отравилась, только в бред впала, и в этом бреду отрезала себе ухо! Потом пришили, заодно второе подправили, но у нас она больше не училась.

– Дурацкая история.

– Жизнь, Ир, часто вообще дурацкая штука, но лучше это учесть. Чтобы не отвлекало от всего хорошего.

И мне сделали операцию по выпрямлению носа у лучшего пластического хирурга, заодно уменьшили величину. Все это под предлогом медицинских показаний – чтобы избежать будущих осложнений во время простуд и гриппов.

Усовершенствовали до максимума. Чтобы еще сильней любить. И чтобы все другие любили.

Я и сама этого хотела, сколько себя помню, а помню я сейчас хорошо. У людей с возрастом многое забывается, выпадает из памяти, особенно случаи из раннего детства. Сохраняется что-то отдельное и не обязательно важное. А моя память теперь вся передо мной, открытая в любом месте.

Вижу, например, как меня, трехлетнюю, отдают в детский сад. Могли бы держать и дома с няньками и с мамой, которая была совсем свободной, она не стала актрисой, занялась для досуга благотворительным фондом, но отец считал, что ребенку нужна социализация.

Я с первого дня старательно радовала воспитательницу Дану – сама переодевалась, игрушки за собой убирала, в тихий час лежала по струночке с закрытыми глазами, изображая, что крепко сплю.

Однажды играла в мяч во дворе. Там, на деревянном домике, был нарисован Колобок, я в него кидала, стараясь попасть в нос. Ему же не больно, он нарисованный. Кидала сильно, со всего размаха, а там был выступ доски или бруска какого-то, мяч попал в этот выступ, отлетел и угодил в глаз Даны. Она схватилась за него и закричала:

– Ты дура совсем?

Такая всегда милая и приветливая, она не просто закричала, она заорала, заорала со злобой, как на постороннюю, совсем чужую.

И меня, девчушку нежную, это потрясло. Я любила Даночку, и она меня любила, Ксюшечкой называла, как это может быть, из-за одной случайности – прощай любовь, здравствуй злоба? Ужасно!

И я заревела.

Дана спохватилась, подбежала. Успокаивает, а я реву и реву. Даже икать начала. Она мне: ну все, все, хватит! И я слышу раздражение в ее голосе, и мне кажется, что она еще больше злится. Мне кажется, что вся ее доброта до этого была неправдой, а вот теперь правда – ненавидит она меня. Мечтает, чтобы я умерла и никогда больше не попадала в нее мячиком.

И у меня от этих мыслей случилось что-то вроде обморока. Все потемнело, голова закружилась, я упала…

Занятно рассматривать забытое детство.

Лет в пять мне понравилось говорить на несуществующем языке. Иду и бормочу: камбардым парам бацан кацан, ампарлал будал жи ши пиши чиши ниши.

А в восемь еще страннее – сижу в своей комнате, делаю уроки, потом долго смотрю в окно и вдруг негромко, но четко начинаю ругаться матом. На б, на х, на п, все слова, какие знала.

А вот мне тринадцать, и меня послали в супермаркет. Меня туда частенько посылали, хотя обычно продукты покупала прислуга. Ввергали девочку помаленьку в социум для адаптации. Супермаркет располагался на границе поселка. Он был и для бедных тоже, для живших на той стороне, как это у нас называли, – через трассу, от которой наш поселок был отгорожен высоким забором. С этой стороны коттеджи, с той – обычная деревня, за деревней железная дорога, за дорогой свалка, поэтому из богатых там никто не селился. И вот я в супермаркете, и полуслепая бабка в огромных очках спрашивает: девочка, не вижу, сколько стоит эта колбаса? Мне ничего плохого не сделала эта бабка, но я почему-то злюсь. Злит, что она слепая, что ко мне обратилась, других, что ли, тут нет? Вполне объяснимо, я выгляжу доброй отличницей, сущим ангелом. Впрочем, почти такой и была. Добрая и ласковая. Но иногда накатывало что-то странное. Бабушка спрашивает, а меня бесит, что она такая старая, бесят ее морщины, теплый дух гниения изо рта. А больше всего бесит, что она спрашивает болезненным и нищим, но очень интеллигентным голосом, она умудряется своим голосом намекнуть, что бедная, но вежливая, культурная. Девочка, пардоне муа, скажи, пожалуйста, не вижу, сколько стоит эта колбаса? И я вдруг отвечаю: донт андестенд. Мне почему-то кажется, что если я сейчас нагнусь к нижней полке, где лежит самая дешевая колбаса, и скажу, сколько она стоит, я буду заодно с этой бабкой, с ее бедностью, со всем тем, что сделало ее бедной, мне кажется, что я сейчас и сама стану немного старухой, заранее соглашусь со своей будущей старостью, а я не хочу с этим соглашаться. Вот я и говорю: донт андестенд. И отхожу иностранной походкой.