Выбрать главу

В глубь перелеска тянулась дорога. Была она старая и давно не хоженная. В ее заросших осочкой колеях густо голубели незабудки. Трава была ярко-зеленая меж белых стволов, и незабудки на ней струились двумя голубыми ручейками. И я с какой-то тихой надеждой и радостью шел над нежными цветами, рассчитывая увидеть старую лужицу среди незабудок и напоить хотя бы собаку. Но собака, не оглядываясь и не сбавляя размеренной рыси, все бежала, бежала, мелькая в осочной зелени кофейно-пегой рубашкой, и березовый лес, наконец, поредел, а наша дорога влилась в наезженную, и мы пошли по этой новой пыльной дороге.

И вышли к поселку леспромхоза.

В горячем воздухе пахло дымом. Лес, обступивший поляну, и песчаный бок оврага, и небо — все было затуманено и иссушено едкой голубизной. Было безлюдно в поселке и тихо, словно его покинули. Серые бараки с тесовыми крышами, поглядывая лакированной чернотой окон, с угрюмой какой-то, человечьей осторожностью таились за редкими деревьями. Огромная, пропеченная солнцем поляна, на которой в беспорядке стояли эти бараки и сараюшки, как бы сброшенные откуда-то сверху и успевшие обрасти высокими плетнями, отлого спускалась к оврагу. Ни лая, ни петушиного крика… И не то чтобы страх, а какое-то чувство подавленности и тревоги нашло вдруг на меня от этой оглохшей тишины, дыма, знойной оцепенелости леса, безлюдья.

К поселку я вышел впервые, хотя и раньше знал из разговоров, что лежит он где-то в лесу, за вырубками, и люди там живут, как на хуторе, вдали от больших дорог, обособленно и богато, и что отчаянные они, хитрые и недобрые. Разное я слышал за самоваром! Бывало, сиживал усталый после охоты и, разморенный чаем и слабым керосиновым огоньком, смотрел на свое отражение в блестящем брюхе самовара, блаженно слушая старушку, хозяйку дома, в котором останавливался вот уже шестой, наверное, год. Старушка была добрая и одинокая и, кажется, полюбила меня, как сына, и зимой даже письма писала мне в Москву, а я ей посылки разные отправлял: то конфеток мякеньких, то апельсинов, и понимал я ее, как родную свою бабушку. Она мне обо всем рассказывала по вечерам: и о своем ревматизме, и о молодости, и как ходила когда-то в полночный лес искать цветущий папоротник, так и не найдя его за всю свою долгую жизнь. Рассказывала она мне и о поселке. И про вырубки, на которых тетерева водились, рассказала тоже; про пнистые эти вырубки, заросшие высоким иван-чаем и земляникой, где и на самом деле было много тетеревов и где я всегда охотился удачно и дорогу домой находил всегда… А теперь, подозвав собаку, никак не мог понять, с какой стороны я вышел к поселку и где теперь вырубки, где шоссейная дорога и деревня с чудны́м названием Кулижки. И шагал я в нерешительности, вспоминая хозяйкины рассказы о здешних жителях, думая о дыме и лесных пожарах, и казалось мне, будто не к поселку я вышел, не к людям, а напоролся случайно на деревенский погост.

Запах дыма становился крепче, хотя и не слышно было ни треска, ни гула огня. В редких, обшарпанных березках путались набитые и сухие, точно камнем выложенные, коровьи тропы. Оплетенные корнями, тропы эти были серые, и весь этот березнячок выглядел пыльным и потравленным, словно рос он на скотном дворе. За ним мрачнели странно черная дорога и обгорелая будка.

В вороньей тьме оконного проема кто-то вдруг крякнул, зашевелился, когда я проходил мимо, зашуршал углем, которым была набита будка, и высунулась оттуда всклокоченная, круглая голова с черными ушами.

— Лоды-ырь, а лоды-ырь! — окликнула меня голова.

Я остановился, беря рычащую собаку на поводок. Из будки через оконный проем, обсыпая груду угля, вылез на свет человек.

— Чего убил? — спросил он.

И тут я увидел, что дым сочился из-под бурых земляных насыпей на поляне и раскаленный воздух переливался маревом над этими насыпями.

— Думал, пожар, — сказал я. — Здрасте!

— Убил чего, говорю?

— Плохо, — сказал я хрипло. — Жарко, вот и плохо.

В смятых яловых сапогах, коротконогий и грузный, человек стоял около будки и, весь пропитанный угольной пылью, лоснился на солнце, как чернокожий, оглядывал меня с ухмылкой, а волосатая грудь его, которую он лениво покорябывал черными ногтями, казалась белой и какой-то беззащитной, оголенной. Лицо его было изуродовано морщинами, и где-то в этих глубоких морщинах прокопченно масленились глаза.

— Так и не убил ничего? — спросил он опять. — Собака генеральская, а в сумке… Бутылка, что ль? Закуска-то на огороде… — И он засмеялся. — Чудной ты, ей-богу!

— Вот походил бы с мое по жаре, — сказал я ему без обиды. — Одну-то я угомонил, тетерю… Стукнул вот одну. А мне бы водички попить… Какая уж в такую жару бутылка! Водички бы холодной…