Выбрать главу

Но он терпел. С трудом держал себя в узде. Мысли его, изменив свой ход, теперь понеслись по золотому от жаркого солнца простору, над которым пылало раскаленное докрасна небо и пустынная тишина пахла иссушенной землей и имела вкус спелого инжира. Чье-то лицо мелькает в этом излучающем сияние зное. Все вокруг пламенеет, переливается всеми цветами от огненно-красного до голубого — и земля, и воздух. Да и сам он чувствует себя теперь легким, унесенным потоком этих слившихся воедино оттенков света, в котором вспыхивает, загорается окружающее пространство…

…Пятнадцатилетнее сероглазое лицо все в отблесках солнца и радостных улыбок. Оно вдруг замирает, обрамленное длинными, выгоревшими на солнце русыми распущенными волосами, сухими и ломкими от летнего зноя. Растрепавшиеся от бега, разлетевшиеся в разные стороны, как огненные духи, пряди застыли, как листья алоэ, вокруг сияющего лица, то улыбающегося, то пытающегося скрыть улыбку, устремившего свой взор на Родвана.

Потом лицо исчезает, вновь возникает где-то вдали, мелькает то тут, то там, словно играет в прятки, и кажется, что нет у него иной заботы, кроме как носиться на просторе, убегать, возвращаться, отбрасывать тень, всякий раз прорезая словно туннелем яркое пространство дня. И лицо снова появляется перед ним, возникает на светлом фоне темным пятном. Как будто кто-то из далекого далека посылает какой-то знак, который никто не может разгадать, и в этом знаке будто застыли и одиночество, и боль души, и порыв ветра, и только этот знак и выплывает из этого бесконечного дня, из этой тишины, только он — и ничего больше.

Приглушенное временем, в памяти Родвана звучит пение девушек:

Павлин к гнезду прилетел, Сверкнув опереньем, там сел, Потом поглядел на меня… О матушка, счастье какое! Счастлива дочь твоя!
Потом, ко мне подлетая, Шепнул: «Моя дорогая! Возлюбленная моя! Ты полюби меня!» О матушка, счастье какое! Счастлива дочь твоя!
Ах, матушка, но едва Объятья раскрыла я, Как он упорхнул от меня! Как он упорхнул от меня… О матушка, что за несчастье! Несчастная дочь твоя!

Вдруг ветер обрушился на деревья, стал раскачивать их, трепать ветви у одних, пригибать вершины других к земле. Родван очнулся. В густом сплетении разлапистых ветвей широколиственных смоковниц, среди блестящих и узких, как лезвия бритв, отливающих темными и светлыми тонами в потоке солнечных лучей листьев гранатовых деревьев порхает одна-единственная птица, садится на ветви, издает тонкий и короткий призывный звук. Родван наблюдает за этим неожиданным волнением в природе, растревожившим листву над ним, но не понимает его причины. Кровь начинает стучать в его висках, голова становится тяжелой. Кажется, что жара и не собирается спадать, хотя полдень уже позади; напротив, солнце палит вовсю, ослепляет и оглушает. Но деревья волнуются, словно чувствуя какую-то тревогу.

И мысли Родвана мрачнеют от созерцания огромного ока солнечной бездны, окруженной голубоватым ореолом, внутри которого зрачок то устремляет свой луч к лицу Родвана, то отводит его. Вокруг этого пылающего очага словно толпятся, множатся какие-то причудливые образы, порожденные его ослепляющей яркостью, от которой перед глазами вспыхивают какие-то черные молнии и, дрожа, медленно расплываются в воздухе, а бесплотные тени, наоборот, сгущаются, наливаются тяжестью, становятся осязаемыми — в отличие от предметов, которые воспринимаются теперь как-то контурно, облегченно, невесомо, наподобие прозрачной паутины, мягко повисшей между лопастями агавы, или ажурной сети корневищ, покрывающей рухляк, или воздушного сплетения ветвей, сквозь которое просвечивает небо, или прозрачного марева, опустившегося над дышащими жаром полями. И все это освещено неусыпным, немигающим взглядом раскаленного ока, в котором растворяется само восприятие окружающего и бесследно исчезает ощущение его реальности.