В одну из тех минут, когда я, измученный нравственно и физически, не имел сил присутствовать при страданиях жены, вышел в другую комнату и бессильно опустился на первый подвернувшийся мне стул, я услышал вдруг, почти одновременно с отчаянным воплем жены, какой-то странный, незнакомый моему уху пронзительно-хриплый крик. В то же мгновенье крики и стоны жены замолкли. Я
сразу даже и не понял, что это такое случилось, мне показалось, будто жена умерла. Я бросился обратно в спальню.
Маня, бледная как полотно, лежала е закрытыми глазами; лицо ее, осунувшееся до неузнаваемости, было спокойно, только губы чуть-чуть трепетали и грудь высоко подымалась от тяжелого, прерывистого дыхания. Услыхав мои шаги, она медленно открыла глаза, взглянула на меня кротким, ласкающим взглядом и улыбнулась.
– Слава Богу, теперь все кончилось и мне легче! – чуть слышно прошептала она и затем снова закрыла глаза.
Я не знал, радоваться ли мне или нет, так как не понимал состояния своей жены. Что с нею? правда ли, что все кончено, то есть в смысле опасности, или, может быть, она уже умирает? Я устремил тревожный, пытливый взгляд на акушерку – та успокоительно заулыбалась, покачивая растрепанной, с сбившеюся набок прическою головой.
– Не беспокойтесь, все отлично, – торопливо прошептала она, – и ребенок, слава Богу, совсем здоровенький, только уж очень собою велик, оттого так и трудно было, –
добавила она, тем временем быстро завертывая в белые, пахнущие мылом пеленки что-то красное, копошащееся.
«Ах да, ребенок, – ударило мне в голову, – итак, вот он родился, твой ребенок, – понеслось вихрем в моем мозгу, –
что же ты чувствуешь к нему? Где твоя отцовская любовь?»
Я покосился на пеленки и на это «нечто», беспомощно барахтающееся в них, но увы! чувства никакого.
«Надо взглянуть, – подумал я, – взгляну и умилюсь». Я
осторожно, на цыпочках, обошел постель и заглянул через широкую спину акушерки: в пеленках копошилось что-то красное, сморщенное. Я отвернулся.
И так второй мой дебют, дебют отца новорожденного детища, – оказался неудачным. Я чувствовал себя невиноватым, не мог же я идти против своей натуры.
И вот опять начались мои нравственные мучения; я по целым часам упорно, с мучительной тоскою думал о своих чувствах к новорожденному, но сколько я ни думал, как ни прикидывал, как ни старался обмануть себя и настроить себя на другой лад и тон, я чувствовал од но – все то же непобедимое отвращение к неумолкаемому, уши раздирательному крику, и чем больше я старался принудить себя полюбить это крохотное существо, именуемое моей дочерью, тем выходило хуже. В конце концов от такого насилия над самим собой я стал чувствовать совершенно противоположное тому, к чему стремился. К чувству брезгливости примешалось просто-напросто чувство неприязни. Я наконец даже испугался и чистосердечно покаялся жене.
Открытие это ей, видимо, было не по сердцу, но она не стала упрекать меня, как бы сделали это на ее месте девяносто девять сотых женщин, а только с обычным своим спокойствием заметила:
– Не принуждай себя; если ничего не чувствуешь, то пусть так и будет, сердцу не прикажешь, придет время –
полюбишь.
– А если такое время никогда не придет?
– Этого быть не может, – уверенно сказала она, на том мы и порешили. Я успокоился и уже все силы направил к тому, чтобы по возможности менее замечать присутствие этого третьего «я» нашего «мы». Но не замечать его было трудно, ребенок был сильный, здоровый, обладал глоткой ротного командира и орал дни и ночи напролет. Ко всему этому у него была замечательная особенность упражнять свои голосовые связки именно тогда, когда я был дома, без меня, если верить показанию свидетелей, по-моему, впрочем, пристрастных, он был тих и больше спал, но стоило мне, возвратясь со службы, переступить порог нашей квартиры, как он встречал меня громогласным приветствием и затем уже все остальное время со старательностью, достойной лучшего применения, не переставал изощряться в своих вокальных упражнениях на мотив резаного поросенка. Особливо ночью, при общей тишине, крик этот повергал меня в глубокую меланхолию. Если он думал этим криком разбудить дремавшую во мне отцовскую любовь, то система была выбрана неудачно; я уверен, что она, т. е.