Выбрать главу

О венгерском путче я знала. Во-первых, мы жили среди военных, и любые подвижки войск невозможно было скрыть от гражданского населения. А во-вторых, в институте у меня был приятель, который отслужил в армии всего год и был комиссован из-за полученного в бою огнестрельного ранения в голень. Служил он в Венгрии, наступил юбилей венгерских событий, венгры попытались отметить его очередным восстанием, которое было подавлено жесточайшим образом, а моего знакомого ранили в бою, и его комиссовали, взяв подписку о неразглашении обстоятельств ранения. Плевал он на подписку! Все его близкие знали, что именно с ним произошло, где и как.

Поэтому я смутно понимала, что путча никакого не было, что произошла какая-то очередная гадость, и на душе было муторно.

Когда я вернулась в Москву, там уже вовсю развернула деятельность осень. Шли дожди, все было серое, холодное, неуютное. Меня ждали письма и среди всех — письмо от двоюродного брата, который в это время служил в армии.

Он писал, что в августе их вдруг подняли по тревоге, погрузили в эшелон и отправили к западной границе, где они и простояли трое суток, не раздеваясь и не раззуваясь, ложась спать по очереди, потому что "…в Чехословакии наши войска могли не справиться, а нужно же было помочь братьям по классу ". Я прочла письмо и подошла к окну. Вид у проспекта, растянувшегося под моим окном, был совершенно бесприютным. Рано облетевшие деревья выглядели жалкими и замерзшими. Мне не понравилось письмо брата — была в нем какая-то фальшь, но какая? Что еще за «братья по классу»? Это была лексика, не принятая в нашей семье. Поняла я все через двадцать лет, когда он гостил с семьей у меня в Питере, и я его прямо спросила, что за бред он мне написал тогда. Он не смутился, а откровенно рассказал, что, на самом деле, был в Чехословакии, как стыдно было ходить по улицам Праги, как смотрели чехи, как всюду были надписи: «Русские, уходите домой!», и как замполит части собирал свободных от патрулирования солдат, диктовал им текст письма, и письма тут же забирали и отправляли по указанным адресам. Брат не собирался писать мне — он написал продиктованное письмо только матери, но, поскольку было известно, кто из солдат кому писал и от кого получал письма, то ему в приказном порядке пришлось писать фальшивку и для меня. Замполит считал даже, что важнее письмо ко мне, чтобы в студенческую среду московского ВУЗа была внедрена «правильная» информация.

Все это я узнаю позже. А пока, я смотрела на голую мокрую раздетую улицу, и вдруг, на какое-то мгновение, она превратилась в шоссе Баку — Ростов, по ней мчалась серая «Волга», в машине пели и хохотали, размахивали газетой, и скорбный голос бабушки произнес: «Хрущика сняли, Брежнев вместо него».

Глава 8.

Однажды зимой, уже когда я была на втором курсе, в дверь постучали. Я открыла. На пороге стоял немолодой мужик в добротном пальто с каракулевым воротником и пыжиковой шапке. Видела я его впервые и решила, что к кому-нибудь приехал отец и ищет отпрыска. Но мужику была нужна я, а я не могла понять, кто это такой. Выглядел он ужасно. Здоровый и крепкий, бульдожья морда сытого хулигана, одет добротно и чисто, но вне моды и красоты. Он был похож на полковника-отставника, который пристроился где-то на должность завхоза со всеми вытекающими из такой службы последствиями.

Я впустила его в комнату, где он будничным жестом предъявил мне красную книжечку работника конторы. Изумление мое не поддается описанию. Я вела себя исключительно тихо. По первости, вляпавшись несколько раз в двусмысленные ситуации и поняв, что моей кавказской вольнице пришел конец, я постаралась замолчать, что давалось мне довольно трудно, но все же я себя контролировала. Поэтому явление чекиста было мне, абсолютно и бесповоротно, не понятно.

Мужик не стал тянуть время и спросил, знакома ли я с таким-то, назвав имя моего «очкарика». Я пришла в ужас. В отличие от ровесников, я очень много знала о репрессиях и роли ЧК — НКВД — ГБ — как там они еще себя называли — в этом кошмаре. Бабушка многое порассказала мне, семья моя пострадала в те годы, а потому гэбэшник был для меня олицетворением зла, абсолютным и необсуждаемым.

— А в чем дело? — пыталась ершиться я.

На это дьявол достал из большого кожаного портфеля бумагу и предъявил ее мне. Это был ордер на обыск. Вторая бумага, извлеченная им из того же портфеля, была ордером на задержание меня.

— Ордер — не проблема, — прочла я через много лет в каком-то рассказе, и эта фраза была самой правдивой для меня из всех, прочитанных мною в художественной литературе, фраз.

Ему были нужны письма моего мальчика. Он готов был не задерживать меня, если я их выдам ему сама. О, он был — само отеческое благодушие и доброта! Я ведь не хочу из-за пустяка ломать себе жизнь. Да и мальчику моему это может навредить: раз я не хочу отдать письма, значит, в них есть что-то, что нужно скрывать, а это уже само по себе подозрительно, и может повлиять на статус моего дружка. Сейчас он проходит по делу как свидетель, но ведь статус не догма, его изменить просто — достаточно сообщить прокурору, что любовница проходящего по делу такого-то пытается скрыть от правосудия важные улики.

Любовница! Это слово из бульварной литературы и пошлых разговоров тупых взрослых привело меня в ярость. Я заявила дьяволу, что никакая я никому не любовница, а письма не отдам, у нас есть право на тайну переписки. Он только засмеялся и сказал, что права у честных граждан, а не у тех, кто ведет антисоветскую пропаганду. Из книг и рассказов бабушки я знала про эту статью, пресловутую пятьдесят восьмую, которую, как мне казалось, отменили после хрущевских разоблачений. Но ее просто иначе пронумеровали, а смысл не изменили и применять продолжали.

Да, я отдала ему письма. Всю папку, где они были сложены по датам. Отдала своими руками и своей рукой подписала акт об изъятии, после чего дьявол убрался, а я осталась раздавленной и размазанной по пространству.

Через несколько дней ко мне пришел друг моего мальчика, учившийся в Москве, и принес мне записку, в которой было написано, чтобы я не боялась, что дело не стоит выеденного яйца, и он ни в чем не виноват. У его соседа по съемной квартире делали обыск из-за участия того в ограблении и нашли книгу моего друга, а в ней было мое письмо. Что уж им показалось крамольным, я не знаю, но письмо передали в контору, и дело завертелось.

Потянулись невыносимые дни ожидания. Я ничего не могла делать. Переписываться мы на время перестали, во избежание… Редкие весточки приходили через друзей, и я знала, что его не арестовали, да и меня — до поры, до времени — не трогали.

Но однажды меня вызвали в оперотряд и там сидел дьявол, и он вернул мне мою библию, поруганную и замаранную грязными лапами монстров, которые даже в любовной переписке двух детей готовы были узреть опасность строю, так хорошо их содержавшему, что они ради этого содержания готовы были растерзать всякого, если на этого «всякого» падала хотя бы тень подозрения, что он готов покуситься на источник их благополучия.

В наших письмах ничего такого они не нашли и, с явной неохотой, я была отпущена на… волю? — разве это была воля? У Ежи Леца есть фраза: «Начиная подкоп, задумайся, что тебе нужно в соседней камере». Вот такой была эта воля. До всего случившегося я жила, не ощущая колпака над собой. Теперь же я стала чувствовать его повсеместно и непрерывно. Переписка наша начала увядать, той чистой радости, которую она приносила — я думаю, ему тоже — раньше, я уже не испытывала. Все мне казалось, что наши письма читают, проверяют, и появился внутренний редактор, мешавший искреннему изъявлению чувств и мыслей. Жизнь перестала казаться веселой и приятной, серая скука заполнила собой пространство, сам вид института стал мне противен. Ребята из оперотряда все чаще проходили мимо меня, как бы меня не замечая, хотя раньше все были моими добрыми друзьями, тем более, что у меня некоторое время был роман с их комиссаром. Сейчас и он делал вид, что безумно занят и ничего вокруг себя не видит, если оказывался в пределах пешеходной доступности от меня. Это были нехорошие признаки, и они меня очень беспокоили.