— А что за сказка? — спрашивает из-за ребячьих голов писклявый бабий голос.
Коляда вскидывает густые брови, усмехается. Конечно же, это пришел Полдела! Его хлебом не корми — дай побаски послушать. Бросил сарай, который строит уже третий год, и пришел, уселся возле мальчишек. Ох и чудной мужик! Но в глубине души Коляде все-таки лестно, и он принимается рассказывать сказку.
— После битвы на Куликовом поле стали расходиться русские воины по домам. Кто побогаче был — на коне возвращался. А простой, неимущий люд пешком шел. Двенадцать израненных богатырей остановились во-он в том овраге, рядом с большаком, — Коляда показал рукой за старые ветлы. — Разбрелись они по оврагу, ищут воду, а вокруг ни капли. Тут, может, и померли бы все, да вот что вышло. Там, где капала их горячая кровь, вдруг пробились из земли двенадцать ключей с чистой водой. Напились богатыри той воды и снова силу в себе почувствовали. Омыли раны из светлых ключей — и раны их быстро зажили. Помогла им куликовская земля в живых остаться. И поселились они здесь навсегда. Избы построили, землю пахали, в дозоры ходили, чтобы незваных гостей басурманских встретить вовремя. А двенадцать ключей в овраге обнесли дубовыми срубами. Потому и деревня наша так называется — Большие Ключи, Ключевка.
Притихли мальчишки, слушают. Слушает и Полдела, время от времени облизывая кончиком языка толстые губы. Даже старый петух с общипанной шеей молча сидит на загородке и внимательно поглядывает на всех круглым глазом, похожим на черную горошину.
— А я ведь тоже воевал на Куликовом поле, — вспоминает Коляда, не прекращая стрекотать машинкой.
— С басурманами воевал? — вырвалось у кого-то из ребятишек.
— Да, мальчик, с басурманами. Только назывались они по-иному: фашисты. В сорок первом это было, осенью… На фронт я в восемнадцать лет ушел, но был таким тщедушным, что мне больше четырнадцати никто не давал. Товарищи жалели меня. Но война есть война, и раз ты солдат — делай свое дело.
Однажды оставили меня в засаде — следить за дорогой. Укрылся я под старой ветлой, в глубокой промоине. Часть корней у ветлы вымыло дождями, и они торчали из земли, словно длинные жилистые руки.
Сижу, жду… Луна взошла — огромная, красная. «Эх, — думаю, — не ко времени ты вылезла, голубушка. Плохо разведчикам в такую светлую ночь работать». Оглянулся назад — Куликов столб сверкает своей главой-шлемом, горит весь. Дня три по нему фашисты дальнобойными лупили от Епифани. Всю землю вокруг изрыли, а столб — вот он, стоит! Один наш старый разведчик, Парамонов, уверял меня, будто видел, как чугунный столб во время обстрела ходил по Куликову полю. Словно неведомая сила из-под земли его двигала. Прицелятся в него фашисты, жахнут, а столб в сторону отойдет. Так ничего с ним и не смогли поделать, хоть уйму снарядов потратили.
Сижу я так, размышляю над словами Парамонова, и вдруг — шмяк! — сверху на меня будто мешок с песком бросили. Я даже язык до крови прикусил: горячо так стало во рту, солоно. А мешок этот фашистом оказался. И откуда его принесло на мою голову, заблудился, что ли? Хвать он меня за горло и давай душить. Притиснул к земле так, что в ушах зазвенело. Я, понятное дело, вырваться норовлю, но где там! Силенок не хватает. И так мне обидно стало, что даже слезы брызнули. Отец, бывало, говаривал: умирай в поле, да не в яме. А я-то как раз в яме…
И вдруг, поверите ли, зашевелились корни у старой ветлы, сцапали сзади фашиста, оторвали от меня и бросили на дно промоины. Да так шмякнули, что он дух испустил.
На рассвете вернулись наши разведчики. «Как же, говорят, ты с ним справился, Коляда? Вон у него ряжка какая…» Я им рассказываю, как дело было — не верят. И только Парамонов сказал: «А чего вы удивляетесь? Разве может русская земля не помочь своему сыну-солдату? Да еще такому шкету, как наш Коляда!..»
Ребятишки даже сопеть старались потише — так внимательно слушали. Неожиданно из проулка выкатилась Брычка: круглая, румяная, засученные по локоть рукава в муке и тесте.
— Полдела-а! — громко, на всю улицу позвала она мужа. — Куда тебя черти унесли, опять небось варежку разинул — сказки слушаешь? Да провалиться бы тебе, такому лодырю!
Коляда и мальчишки невольно обернулись на голос Брычки. А когда она, изрыгая хулу и проклятия, подошла к ним и спросила, не видели ли они ее мужа, все посмотрели на то место, где еще минуту назад сидел на корточках Полдела. Но сейчас там было пусто, лишь дымился на земле толстый окурок. Брычка, видя, что мужа в этой компании нет, отправилась дальше. А голос ее все креп и креп, набирал силу:
— Я до тебя доберусь, червь капустный, я тебе устрою веселую жизнь!..
Когда Брычка удалилась, ребятишки зашушукались:
— Во дает!
— Ведьма настоящая…
— Дедушка, а куда же Полдела девался?
— Да тут я, тут, — послышался из кадушки писклявый голос.
Отряхаясь от пыли и прошлогодней листвы, оттуда вылез весь красный перепуганный Полдела. Ребята прыснули, Коляда тоже улыбнулся.
— Вам смешно! А мне каково с такой? Чуть что — и пошла, и пошла… Нет моей моченьки больше! — разошелся мужик.
И столько в словах его было отчаяния и тоски, что даже мальчишки перестали смеяться, притихли.
— А ты ее пожалей, — посоветовал Коляда.
— Ведьму эту пожалеть? — опешил Полдела.
— А что? Ведьма ведь тоже женщина. А для женщины что главное? Забота и ласка.
Поверил мужик Коляде, нет ли — не знаю. Но дня через два вся наша Ключевка прямо ахнула: Полдела и принаряженная Брычка шли в клуб; он вел ее под руку, а она застенчиво улыбалась.
ПЛОТНИК ЛУЧИНА
Разговорился я с проезжим шофером, который подвез меня до нашей деревни.
— Ну и народ у вас на Куликовом поле! — крутил он головой.
И не понять было: то ли он досадовал, то ли восхищался.
— Да, народ у нас такой… — отвечал я, не зная, куда он клонит.
А шофер продолжал:
— Помню, работал я на стройке с одним вашим пареньком — баню на поселке делали. Бригада подобралась не бей лежачего: день анекдоты рассказываем, два… А тот паренек посмеется с нами немного — да за пилу. Слово шутливое кинет — да за топор. И не то что в укор нам, нет. Просто, говорит, не могу я без работы, вы уж меня, ребята, извините. Мы гогочем, а он тюк да тюк, тюк да тюк… И так, считай что один, и построил баню.
Шофер сдвинул на затылок кожаную кепку-блин, снова покрутил головой:
— До сих пор не пойму: что его заставляло? Ведь заплатили-то ему наравне со всеми.
— Да это же наш Лучина! — говорю. — Его характер. Такой длинный, с белыми бровями, да?
— Нет, тот вроде низенький был, курносый.
— А когда это было?
— Да лет тридцать назад.
— Э, да за это время и жук с медведя вырастет.
— Это точно, — усмехнулся шофер.
И я рассказал ему про Лучину.
— Знатный плотник и человек веселый. Да у них в роду все такие. Старики у нас говорят: раньше на Куликовом поле люди жили неграмотные, а пряники ели писаные. В Тулу их возами возили. Тулякам так понравились пряники, что они сами их стали печь. А пряничные доски первое время заказывали нашим мастерам, чаще всего — плотнику Лучине. Какие только узоры-вавилоны он не выписывал на них! И все обыкновенным кухонным ножом.
Один тульский купец приладился заказывать ему на пряничных досках портреты своих соседей. А потом ел пряник, на котором был отпечатан портрет, и наслаждался, приговаривая: «Вот, Иван Лексеич, мы вас и скушали». Он даже перед обедом будто бы всегда говорил кухарке:
— Ну, кого сегодня есть будем?
— Щи да кашу, батюшка, — кухарка отвечала.
А после привыкла, стала отвечать то, что нравилось купцу: «Соседа вашего Парфена». Или: «Купца Козодоева». Или: «Тульского губернатора!» Это уж смотря по тому, чей портрет был на печатном прянике, который она подавала к чаю.