А тут еще прошел слух про какую-то таинственную Кузькину мать. Видать ее никто не видал, но страху было много. По ночам в переулке не раз слышались оглушительные выстрелы, а в пустой церкви светились окна. Да и по мелочи Кузькина мать безобразничала: то отрясет яблоки в саду, то утащит из погреба махотку с молоком. Это воровство больше всего возмущало местных хозяек.
«Небось молодцы из интерната чередят, — говорили они, — а сваливают незнамо на кого…»
И тогда педагоги вместе с интернатовцами решили выследить Кузькину мать и по возможности обезвредить. Вместе со всеми, прихватив суковатую палку, пошла и повариха. Ночь была темная, сентябрьская, моросил мелкий дождик. Все промокли, но никого, конечно, на улице не встретили, не слыхали и выстрелов, не видали и огней в старой Никольской церкви. Правда, в церкви Берегиня споткнулась о какой-то комок, похожий на свернувшуюся собачонку. Ко мок пискнул и бросился бежать, она его схватила и на руках принесла в интернат. На свету разглядели, что это маленький человечек неопределенного возраста, весь лохматый и грязный, в длинных, подвязанных у самой шеи штанах.
«Кто ж ты будешь-то, горюшко?» — вздохнула Берегиня.
«Кузькина мать!» — бойко отвечал человечек.
Что тут было смеху! Когда человечка остригли и вымыли, то он оказался мальчиком лет семи. А в кармане его широких штанов нашли самодельный пистолет-пугач, который стрелял головками от спичек. Имени своего мальчик не помнил, Кузькина мать — и все тут. Всю жизнь скитался он, где придется: то в цыганском таборе, то по деревням водил слепого нищего…
Но человек не может жить без имени. И назвали мальчика Кузей, а цо отчеству — Николаевич, поскольку нашли его в Никольской церкви. Ну а фамилия — Найденов.
Хотя и дали ему люди имя, но прозвище не забыли. Потому что новый воспитанник оказался колючим, как репей, и постоянно задирал товарищей. Как-то он подкатился к самому длинному подростку, Степке Обломею, и на виду у мальчишек нахально заявил: «Эй, ты, дылда, давай поборемся! Что, боишься?»
Обломей и правда вдруг отчего-то оробел, может, от нахальства этого заморыша. Зато интернатовцев это зрелище развеселило.
«Правильно, Кузя, — подзуживали они, — покажи ему Кузькину мать!»
А Кузя совсем распоясался, уже на повариху стал покрикивать, чем вконец разобидел ее. Даже ее знаменитый взгляд на него не действовал.
Однажды, когда по базарной привычке Кузя стащил с чужого стола кусок хлеба, Берегиня схватила его за шиворот и привела в кухню. Мальчик даже не пикнул — так испугался. А она поставила перед ним большую черепичную миску с кашей и четыре стакана компота.
«Ешь, заморыш! Не осилишь, я тебе покажу Кузькину мать!»
А глаза у женщины были совсем не злые, скорее печальные, и Кузя снова осмелел. «Чего брешешь-то? Не на того напала!»
Долго из кухни слышалась из взаимная перебранка, и с того дня они подружились.
Но для Кузи начались новые неприятности: его стал допекать Степка Обломей.
«Кузя, а сам-то ты видал свою мать?» — ехидно спрашивал он.
Об отце Кузя хоть знал, что он у него погиб на войне, а о матери слыхом не слыхивал — ни словечка. У других ребят (у того же Степки) отцы тоже погибли, но на выходные многие разъезжались по окрестным деревням — к своим мамам. А Кузю никогда никто не брал из интерната, хотя подарки к праздникам он получал: то кулек румяных яблок, то новые сандалии… И он втайне подозревал, что подарки присылает мать. Передавала она их всегда через Берегиню.
«Знаешь, почему тебе мать на глаза не показывается? — говорил ему Обломей. — Страшная она очень: посмотришь — скулы сведет».
Кузя и верил Обломею, и нет. Очень уж хотелось ему повидать маму. Пусть какая ни на есть страшная, он бы все равно ее стал любить. Лишь бы показалась…
А Обломей продолжал изгаляться. Как-то он вымазал лицо сажей, зубы длинные в рот вставил (из сырой картошки вырезал) и вечером стал царапаться в окно, как раз напротив Кузиной кровати. До слез напугал мальчишку! А утром Кузя проснулся от хохота. Хохотали все ребята, какие жили с ним в одной комнате, а больше всех — Обломей. Оказывается, над Кузиной кроватью висела картинка из журнала — волосатая обезьяна с уморительной гримасой на лице. И под ней чернильным карандашом было нацарапано: «Кузькина мать».
Долго не мог мальчик оторвать взгляда от картинки, даже ребята притихли. Никто и не заметил, как вошла Берегиня.
«Какая же это Кузькина мать? — сказала она, посмотрев на картинку. — Это, Степка, скорее всего твоя бабушка, вернее пра-пра-бабушка».
«Гы-гы!» — ухмыльнулся Обломей.
«А чего ты гыгыкаешь? Вон учителя говорят, что все мы произошли от обезьяны. Вот и выходит, что это наша общая пра-пра-бабушка, и твоя, Степка, тоже. А мать у тебя есть, сынок, — повернулась Берегиня к Кузе. — Есть и портрет ее у меня, с войны еще берегу* Подожди минутку, сейчас принесу…»
Кузя не успел рта открыть, как Берегиня, по-молодому повернувшись, быстро вышла. У мальчика от волнения даже бисеринки пота на носу выступили.
Вернувшись, Берегиня сорвала со стены обезьяну («Возьми свою прабабушку, Степка!») и прикрепила на ее место старый военный плакат «Родина-мать зовет!». На мальчишек с плаката смотрела седая женщина в красном платье, со светлым и скорбным лицом.
«Вот твоя мама, Кузя! Она всегда о тебе помнит. Много у нее таких соколиков, как ты, и всех обогреть-приласкать надо, в люди вывести. Так что учись лучше, ешь больше, физкультурой занимайся. Быстрей вырастешь да поможешь ей, великой труженице…»
…— С той поры я и храню этот плакат, — закончил свой рассказ Кузьма Николаич. — Ведь это наша самая главная Берегиня. Потому и дочку свою так назвал…
Плакат «Родина-мать зовет!» и сейчас висит в горнице у Найденовых. Мальчишки сделали для него новую красивую рамку с красными звездами по углам. А жена Найденова повесила на рамку вышитое полотенце — так у нас в деревне украшают портреты родителей.
Маленькая Берегиня Найденова, кудрявая и тонкая, как молодая ветелочка, растет веселой и доброй.
Она любит ходить с подружками на берег Непрядвы. Девочки собирают луговую клубнику или плетут венки из цветов и украшают ими большой валун, похожий на каменную лошадь. А то возьмутся играть в прятки в высокой густой траве.
— Берегиня! — кричат подружки.
— Ау! — откликается девочка.
Но не только девочка. На их зов откликается и старая ветла — тихим шелестом листьев, похожим на материнский ласковый голос.
ГРАМОТЕЙ ФИЛЬКА
В давние времена жил на Куликовом поле один грамотей — Филька Крючок. Странно, конечно, но я уверен, что видел его в детстве собственными глазами и даже разговаривал с ним. Он еще загадывал мне загадку:
— Мал малышок, а мудрые пути людям кажет.
Отгадал ли я эту загадку уже тогда или позже — не помню. Но зато хорошо помню внешность этого человека. Все у него было крючком: и нос, и спина, и пальцы на руках. Даже носы у дырявых сапог крючком. К верхней пуговице обтрепанного плаща его был привязан холстинный мешочек размером с рукавицу, в котором хранились школьная чернильница-непроливайка и деревянная ручка с пером «рондо».
— Откуда же ты его помнишь? — удивилась мама, когда мы недавно разговорились с ней о старинном житье-бытье. — Ведь Филька Крючок жил, когда тебя еще и на свете не было, а я была совсем маленькой девочкой. Все правильно ты про него рассказываешь, только в холстинном мешочке носил он не чернильницу, а пузырек, и писал не ручкой, а настоящим гусиным пером. Он еще про это перо загадку загадывал: «Мал малышок, а мудрые пути людям кажет».
Но почему же я уверен, что сам видел старинного грамотея? Не бессмертный же он, этот легендарный Филька! А мама между тем продолжала рассказывать:
— Как-то проезжал через Куликово поле поэт Жуковский, воспитатель царского сына. И сломалось у его кареты колесо. Пока мужики ремонтировали карету, Жуковский зашел в крайнюю избу отдохнуть. А там мальчишка сидит на лавке, лубочные картинки рассматривает. «Грамоте разумеешь, отрок?» — спрашивает Жуковский. «Не…» — «А хочешь научиться?» — «Да…»