— Чево там! — произнес он.
— Запылю половики-то! Положи на лавку, образина!
— Самовар-от ставить?
— Ишь! А ты дал мне денег-то на чай?
— Ну… опять, — сказал смиренно Ефим.
— Чево? на шкалик небось надо?
— Хм! — улыбнулся широко Ефим.
Смешон казался в это время Ефим. Пожелтелое, небритое его лицо принимало различное выражение; глаза то семенили направо и налево, то смотрели на Мирониху. Он походил теперь на собаку, готовую по первой кличке броситься к хозяину. Его кожа на лбу то сморщивалась, то лоснилась, отчего стриженные гладко волоса то поднимались, то садились на свое место, уши растопыривались. В нем проявлялась то боязнь, то покорность, выражаемая тем, что он, высовывая из-за печки голову, держал руки назади, щипля пальцами свой халат. В это время можно было, наверное, сказать, что он думает: «А надую же я тебя, чертова кукла».
— Ну, што ты стоишь, как корова? Ефим съежился, потом выпрямился.
— Пошел, неси дрова-то да руби говядину.
Ефим беспрекословно повиновался повелениям Миронихи. Загорели дрова, Ефим рубил в маленьком корыте говядину, самовар уже шумел, а Мирониха между тем справляла свою работу: поставила в печь горшок с водой и мясом, завела тесто и куда-то сбегала, что-то принесла под полой.
— Игнатьич! — кликнула вдруг из комнаты Мирониха, стуча чашками.
Ефим Игнатьич стрелой бросился в комнату, так что халат разорвал о плиту, высунувшуюся наружу.
— Поди-ко, сбегай к брату; спроси, не пойдет ли он в город. Пойдет, так пусть зайдет ко мне.
Ефим Игнатьич стоит, ежится, как приказный, и что-то хочет сказать.
— Кому я сказала?
— Я думал…
— Пошел! перед пирогами получишь…
— Голова болит…
— Будь ты проклят, дурак! Вот пустая-то башка!.. Ефим Игнатьич ушел и скоро воротился с известием, что брат Миронихи в город не пойдет сегодня, потому что нездоров.
— Ну, садись, не то, — трескай, — сказала Мирониха Ефиму Игнатьичу.
Самовар стоял в кухне на столе, на самоваре стоял чайник с изломанным рожком и две чашки с надписью: в день ангела. Чашки были налиты, но чай не пили ни Мирониха, ни Ефим Игнатьич, потому что первая жарила на сковороде пять пирожков с говядиной, а последний только слюни глотал, глядя на плиту, нюхая запах от пирожков и вслушиваясь в верещанье масла, подложенного под пирожки. Пирожки поспели, и Мирониха, выложив их на тарелку, поставила тарелку на стол перед чашкой Ефима Игнатьича. Ефим Игнатьич только мигает, а до горячих пирожков не дотрагивается.
— Ты што модничаешь-то? — крикнула на него хозяйка.
— Горячи…
— А водку пить не горячо?
Поспели еще две сковородки, и Мирониха села к столу; но предварительно она принесла из комнаты косушку водки и рюмку.
— Пей! — сказала она Ефиму Игнатьичу, подавая налитую водку. Тот выпил, крякнул, взял пирожок и в два приема съел его. Выпила рюмку водки и Мирониха,
— Хошь еще?
— Давай.
С четверть часа они сидели за столом. Ефим Игнатьич, после двух рюмок водки, выпил пять чашек чаю со свежими сливками и съел восемь штук пирогов, а Мирониха то пила чай, то бегала к печи вытаскивать шипящую сковородку, ругая пирожки анафемами. Вдруг Ефим Игнатьич сказал со вздохом:
— Дела, как сажа бела! Хоть бы здесь, на заводе, должность получить!
— Вот уж экому пьюге, прости господи!
— Пьюге!.. Я дело свое делаю…
— Делаешь ты. Чуть не тридцать лет прослужил, а что выслужил?
— Все, ишь ты, молодых определяют.
— Ой ты, чучело! Только бы тебя и следовало в огороде поставить, ворон гонять.
— Хоть бы ты-то молчала, Матрена Власовна.
— Чего молчать-то, с дураком и бог неволен.
— Тебе говорят, што я тут, как… (он плюнул). Я писец, и больше ничего по-ихному, а кем стол держится? Ну, отчего мне не дадут помощника? — Он прослезился.
— Все у вас рыжий советник-то?
— Все.
— Ты молчи, а я ужо схожу сегодня. Я этой советнице ономедни брюхо правила, чаем напоила, да что мне ее-то чай?.. Разе у меня своего нет?.. Уж я молчала, а она говорила…
— Што?
— А уж я сама про то знаю… Ну, што же ты не собираешься?..
Нехотя Ефим Игнатьич оделся: надел брюки, манишку, жилет, повязался галстуком, натянул и сюртук. Оделась и Мирониха: надела ситцевое розовое платье и повязала голову платком. Когда Ефим Игнатьич собрался совсем, он перекрестился и сказал Миронихе: благословляй!
— Ступай с богом.
— Так попросишь?
— Ну, что ты пристал? Ступай знай.
Ефим Игнатьич ушел, а минут через десять вышла из калитки на улицу и Мирониха. На плечах у нее висело коромысло, которое она обхватывала обеими руками. На коромысле висели — на одном крючке узел с свежим зеленым луком, две бутылки сливок, на другом крючке — пять берестяных небольших туесков (по-заводски — бураков) с молоком. Как только она вышла на улицу, ей попались навстречу две женщины, тоже с коромыслами, на которых болтались узелки с луком и туесками.
— Гляди, Офимья, — кума-то!
— Здорово, кумушка! — проголосили женщины и остановились.
— Ну, чего стали?
— Да как это ты, кума: вчера соборовалась, а сегодня… ишь ты…
Спустились с горы, пошли по большой дороге, идущей в город. Погода была отличная, тихая, солнечная. По дороге шло много женщин, кучками и поодиночке, с коромыслами, на которых что-нибудь да болталось. Они шли скоро, голосили между собой громко. Здесь слышались бабьи сплетни, сетования на мужей, суждения об огородах и о том, как бы лучше сделать так, чтоб капуста выросла хорошая. Говорили и о нарядах.
— Я, девонька, как скоплю три с полтинкой, беспременно куплю кренолинко.
— Што ты?
— Вот те Христос! Штой-то, в сам деле, все ноне кренолинки носят!..
— Да мы, почесь, и говорить-то не умеем: карналин зовется…
— Это, бабы, не пристало заводчанкам карнолины заводить. Потому наши мужики — рабочий народ. Да и штой-то за страм! — голосила соседка Миронихи, шедшая с ней рядом.
— А сама, помнишь, в Николу какой напялила! экое колесо! — заметила Мирониха. Бабы захохотали.
— Чтой-то, кума, у те Работкин-то все пьет? Ты бы его приучила к рукам-то.
— Гляди, сбежит. Все оберет.
— Ах вы подлые! Да с чего ево мне унимать-то, разе я ему родня какая далась!
— Мотри! Не знам, што ли!
— Отсюда видно!
— Што, небось губа-то не дура!
— Отсохни мой язык, штобы я соврала!
— Ну, ну! Не впервой божиться-то, кумушка. Вот што!
Так дошли до города, и потом все разошлись по разным улицам, и скоро заслышались пискливые голоса веретнинок: луку, луку купите!!! молока-то, молока не надо ль!..
Матрена Власовна Мирониха — тип горнозаводских женщин, которые не только не уступают мужчинам, но даже превосходят их. Они не боятся мороза, сильных ветров, дождей, грозы, а их только беспокоит пьянство, лень мужей, безденежье, которое часто происходит не от них, а от божеского послабления, как они сами выражаются. Поглядите вы из окна или просто пройдитесь в хорошую погоду по заводским улицам: вы увидите играющих ребят обоих полов в одних рубашонках, — частию не от недостатков родителей, как мы это увидим после, а по вкоренившемуся убеждению родителей, что детей не стоит наряжать в экие годы; они веселы, бойки; умеют осмеять кого угодно и далеко превосходят своею развязностью и находчивостью крестьянских мальчиков. Поглядите вы в ненастную погоду из окна, выходящего на большую заводскую улицу, — и вы увидите тех же ребятишек, не играющих, а бегущих куда-то в одной рубашке, босыми, с непокрытыми головами. Их и гром не задерживает, и зимой босиком бегают по снегу, — конечно, не играют, а перебегают от соседа к соседу. Чем старше ребята, тем больше вы замечаете за ними ловкости, смышлености, и видите в них уже работников. Вон даже теперь за Миронихой идут две девочки: одной двенадцатый год, а другой четырнадцатый. Та, которая поменьше, тащит в обеих руках по туеску, другая тащит коромысло с туесками. Отчего это так, а не иначе, — мне бы следовало объяснить здесь, но я, для краткости рассказа, должен только сказать, что в Веретнинском заводе, имеющем постоянное сообщение с городом, люди не живут замкнуто, выражаются без стеснений, и жизнь ихняя сложилась как-то по-полугородски, но зато веретнинцы в десять раз практичнее приреченцев.