Градов улыбнулся, приподнимая густые, свисающие на глаза брови. Сеть глубоких морщин покрыла его высокий, крутой лоб.
— Хочешь сказать, что я умолчал о том, о чем неудобно говорить? Мол, спрятал концы в воду, — ответил он, сделав движение рукой, точно поправил на носу очки. — Откровенно говоря, дружба, все мои беды — слишком острая восприимчивость и впечатлительность. Отсюда и неровность поведения. Знаю об этом, борюсь с собою всю жизнь, но… никакого сладу.
Я пожал плечами. Он запалил самокрутку в палец толщиной.
— И все же, должен сказать, везло мне в жизни, — продолжал Градов, протирая тыльной стороной ладони свои глаза. — Попал я в полк, командиром которого в то время был изумительный человек, после, во время Отечественной, Герой Советского Союза, генерал-полковник артиллерии Николай Михайлович Хлебников. Был он в дивизии Чапаева лучшим бомбардиром чуть более двадцати лет от роду. Всей чапаевской артиллерией командовал «Никола — крестьянский сын».
— Но тебе-то что Николай Михайлович? — перебил я. — Или крестный он тебе?
— Плохо ль было бы!.. Да Николай Михайлович был для всех нас в полку ближе отца родного, Бывало, выйдет перед строем Хлебников, станет под знамя — мне так и представлялся Железняк.
— Хорошо служить под началом такого командира, — сказал я. — А какое же отношение имеет он к случившемуся с тобой в море?
— Экая непонятливость! — воскликнул Градов. — Боже мой!.. Да то, что таким же вот, как тот Железняк и тоже Хлебников, в общем и Регинушкин папаша был. Преотличный человек! Тоже с белыми бандитами сражался, на канонерке все приднепровские протоки избороздил Авель Стенович Кочергин. Он и создал при нашей школе кружок под названием «Железняки» — в память о самом Железняке. Для нас, конечно, в то время — это романтика. Но не для нашей забавы создал такой кружок Авель Стенович, а с прицелом: кадры нужны были флоту. И мы… Словом, парни что надо, надежные.
Я загнул на своей руке палец, мол, с первым вопросом покончено, отвечай на следующий.
— Не загибай пальцы и не перебивай… Дуся Гончаренко оказалась на нашей посудине потому, что… Почему бы, скажем, ей не находиться вместе со Степаном Бездольным? Очень любила она его. Потому и бросилась на его крик. И Регина… Эх, не было бы ее тогда на «Альбатросе», не появилось бы на свет и вот это письмо.
Он вынул из сумки изрядно потертые листочки. Прежде чем передать их мне, сказал:
— Степа тогда целые сутки провел на сорвавшейся с буксира шаланде в море. Уж как сам остался живехонек, к тому ж и ценный груз сумел сохранить. Нашел его Авель Стенович, приняв на другой день новый теплоходик.
— А Шкредуха?
Градов пристально посмотрел на меня.
— Гм… Никак не трусом оказался Теодор Карлович Шкред. Кружил он возле меня, Регины и Дуси на старике «Альбатросе», пока не поднял нас на борт. Дело было нелегкое… А потом…
Николай Васильевич наконец передал мне пожелтевшие листочки. Рука его вздрагивала.
— Читай, — тихо произнес он. — Этого в тетради тоже не найти.
В моих руках оказалась еще одна давняя памятка.
«Дорогой Колюшка! Чувствуешь ли ты, что переживаю я в данную минуту и как кристально чисты мои мысли, обращенные к тебе в этот поздний час глухой полночи с яркими звездами в небе над таежным краем? Сможешь ли ты понять то, что я поверяю тебе в час, когда твой светлый образ стоит передо мной? Или я теперь существо, которое, наверное, давно стало мелким и незначительным для тебя? Но не подумай, ради бога, что я с больным своим воображением прошу простить меня — это стать особая… И не удивляйся, адрес твой сообщил мне мой папочка. Он до сих пор любит вас, тебя и Степу. Спасибо ему превеликое!
Все очень просто: пришло время сказать тебе правду. Я страшно одинока. Не только сейчас, а стала такой с того, самого дня, как ушла из дома. И хотя это случилось не так давно, но кажется, что длится оно долго — нескончаемо, целый век. А минуло всего лишь 342 дня.
Я не хотела, чтобы мое сердце все эти дни было пусто и стучало бесцельно. Не хотела, а вышло так!
Ты вправе спросить: что же мне нужно?
Теперь — ничего! Кроме… того, чтобы ты знал, что я стала чувствовать биение своего сердца — больного, истерзанного и превращенного в изодранное гадкое тряпье по моей собственной вине; я поступила очень гадко!
Вы, парни, когда-то называли нас Купавнами. О, до чего же светла была та пора!!! Только Купавый молодец мог броситься в пену морскую, чтобы не дать нам с Дусей утонуть. Ты тогда так поступил. Но зачем? Как я ругаю себя, что не утонула!!!