«Что ж случилось вчера? Били, что ли?» Антяшев сощурился, зашевелил седыми усами: «Хуже… Они тут действуют по-другому: сам сатана не придумает. Скажи, как было, Никифор!» Тот перестал креститься, поднялся на ноги: «Помолился, оно и полегчало… А что говорить-то? Зверюги… Сам скоро спытает…»
Я заметил: у него вокруг глаз разлилась странная желтизна. И сам взгляд, и такая желтизна могут быть лишь у людей, которые в течение многих дней терпели то, что превышает пределы всякой выносливости, не переставая видеть перед собой смерть. Но вот свет в оконце потускнел — видать, солнце зашло за тучку, — и лицо Никифора потемнело, как бы выражая тупую покорность судьбе.
«Говорю, не в себе Никифор после вчерашнего, — как бы в ответ моим мыслям отозвался Антяшев. — Пытали его страшно, а потом посулили двадцать пять тыщей марок, если он укажет дорогу в партизанский отряд какого-то Ивашки. Не то снова пытать будут. А мы, ей-богу, ни он, ни я, и слыхом не слыхали про ту дорогу. И про Ивашку…»
За оконцем вновь просияло солнце. Яркая полоска света, с порхающими в ней пылинками, упала на лицо Никифора Приблуды. Он уставил на меня налившиеся кровью глаза, во взгляде затравленность…
У меня возникло решение: я должен предпринять что-то особенное, чтобы спастись не только самому, но и выручить этих обреченных на смерть мужиков, жалких в своей беспомощности. «Бежать надо», — сказал я. «Сбежишь! — отчужденно ответил Приблуда. — Вкупе с нами… на тот свет!.. Ить какая стража кругом… Расскажи ему, брат Антяшев». «Истинная правда», — поддакнул Антяшев.
Он рассказал: вчера расстреляли группу — человек двадцать — красноармейцев. Гоняли Антяшева и Приблуду на тот расстрел. Когда постреляли ребят, зарыли их эти мужики. Немцы заставили. Некоторые хлопцы были подраненные — каково-то!.. Как же зарывать живого человека?!
«Не надо!» — вдруг закричал Никифор.
Его вопль растревожил часового, тот опять забарабанил в дверь.
Мы притихли.
Новая волна чисто человеческой жалости к этим обреченным, сломленным духом, ни в чем не повинным людям прилила к моему сердцу. «Как далеко до того места?» — спросил я Антяшева. «До какого?» — «Ну, где расстреливают… Куда нас поведут». — «О, через все село… Да там еще с версту. Они аккуратные: полный овраг набьют людей, тогда в другой водят».
…Утром следующего дня меня вывели из чулана. Сопровождаемый верзилой караульным, я ступил всего несколько шагов и оказался в новой, добротно и совсем недавно срубленной пятистенной избе, просторной и гулкой. На кухне жарилось свиное сало с луком. Меня слегка поташнивало — уж сколько во рту макового зерна не было…
Передо мной — два гестаповца. Рукава у них были перетянуты широкими повязками с видом человеческого черепа. Один, со шрамом на щеке, расхаживал по комнате, просторной и по-домашнему уютной: заполненный посудой шкаф, туалетный столик с зеркалом, мягкий диван. Другой немец сидел за тяжелым и обшарпанным канцелярским столом с пишущей машинкой, стрекот которой слабо доносился в чулан, и черным патефоном. Эти предметы при виде черепов на рукавах фашистов враз приобрели для меня зловещее значение: видать, избивают тут под музыку, а потом и донесения о том составляют своему начальству на пишущей машинке!
«Великолепный замысел! — не обращая на меня внимания, говорил на немецком языке гестаповец со шрамом. — Мы не можем допускать такой роскоши, чтобы закапывать трупы. Каждый труп должен сжигаться, а пепел от него поступать в продажу нашим земледельцам в качестве самого высокоактивного удобрения. Для этого надо, чтобы крематорий был в каждом лагере пленных…»
Сидящий за столом откинулся в кресле и потянулся к патефону, затем, пристально посмотрев на меня, положил на пластинку адаптер. Скрипки тягостно заныли, потом сменились гордыми виолончелями, зазвучавшими победно и как-то утробно. И фашисты продолжали развивать мысли о крематориях на оккупированных землях.
Я хорошо понимал их разговор: в школе прилежно изучал немецкий, ведь преподавала его не кто-нибудь, а мать Регины Кочергиной — Марта Густавовна, немка по происхождению. Она с симпатией относилась ко мне. Одобряя нашу дружбу с дочкой своей, разрешала запросто бывать в их доме, тогда мы разговаривали только по-немецки. И вот на этом языке, который я изучал с увлечением и любовным трепетом к Регине и ее матери, разговаривают об удобрении из человеческих тел! Сердце мое переместилось к горлу: неужели Марта Густавовна, ласково обращаясь со мной, втайне смотрела на меня и, конечно, на всех учеников как, в будущем, на пепел в качестве «самого высокоактивного удобрения» для производства хлеба?! И наших родителей тоже!..