Выбрать главу

Но все же и не могла она отказать родителям в их просьбе. Что же она, сволочь какая-нибудь, что ли. Хоть и добилась всего в жизни собственным трудом, но родители все-таки, родили ее, уж какие есть, других нет.

— Ладно, — сказала она таким тоном, чтобы присутствующие в кабинете подумали, будто она говорит с кем-то по самым важным, ответственным делам. — Сейчас я не могу. Вечером.

Отец там у себя в телефонной будке снова заприговаривал, забубнил что-то своим рассохшимся стариковским голосом, — Надежда Игнатьевна, не слушая, положила трубку. Бестолочи какие, совсем из ума выжили! Темнота ликбезовская! Курочка ряба, золотые яйца… ну надо же!

Мужики за совещательным столом сидели с самым смирнехоньким видом, с нахмуренными, думающими челами, глядели на нее с готовностью внимать каждому ее слову — и так были ей противны, что Надежда Игнатьевна почувствовала: сверх ее сил себя тратить на них, подводить какие-то итоги. Что подводить, было бы под чем.

— Всё. Свободны все! — махнула она рукой, не возвращаясь к совещательному столу из-за большого рабочего стола. И ничего не добавила больше. И молча глядела, как мужики завставали, задвигали стульями, принялись кивать ей: «До свидания, Надежда Игнатьевна! Всего доброго, Надежда Игнатьевна!» — она могла позволить себе не отвечать. Это они не могли просто взять да выйти, не попрощаться с нею, а она с ними могла все позволить себе. Пусть знают, что она недовольна ими, пусть зарубят это себе на носу — пусть потрепещут!

Дверь кабинета закрылась, оставив Надежду Игнатьевну одну, и она, прошуршав пиджаком, села в крутящееся рабочее кресло. Ей очень нравилось, как шуршит пиджак, и она немного подвигалась в кресле, как бы устраиваясь в нем, чтобы материя пошуршала еще. Сумасшедше модная была материя, даже и в их ателье она полагалась далеко не всем. И справедливо, что не всем, подумалось Надежде Игнатьевне.

Впрочем, мысль об этом была совершенно мимолетна. Промелькнула летучей пташкой — и исчезла.

Что делать, что такое придумать, чтоб из ее кабинета пахнуло перестройкой, вот о чем думала Надежда Игнатьевна, с шуршанием устраиваясь в кресле, — и эта-то мысль была отнюдь не мимолетна, не оставляла ни днем, ни ночью, вконец измучила. Страшновато ей было последнее время, как она ни боялась признаться себе в том, — да, страшновато. Была, с одной стороны, уверена, что будет, непременно будет в том особняке наискосок, не сомневалась в этом — кто ж, если не она; а с другой стороны, день ото дня делалось тревожнее и тревожнее: советуешься, советуешься — и все как в прорву, ничего путного, ну как не успеешь к нужной поре с почином?

Тяжела ты, шапка Мономаха, сказано было в древние русские годы. Истинно было сказано!

2

О, как шебуршат по асфальту колеса черной персональной «Волги»! О, они шебуршат совсем не так, как колеса всех прочих легковых автомобилей.

У всех прочих покрышки вытершиеся, со съеденным рубчиком, «лысые», и оттого не шебуршат даже, а посвистывают, постанывают будто, а у служебных «Волг» покрышки всегда исправны, всегда новы, свежи, потому что ездить на лысых, истершихся покрышках опасно для жизни, и колеса персональной машины шебуршат по асфальту словно бы с мокрым свирепым хрюпом, они шебуршат — будто шкворчит масло на хорошо прогретой толстодонной сковороде.

Надежде Игнатьевне очень нравилось слушать это шкворчание сквозь сиплый моторный гуд. И обычно открывала она окно на своей задней дверце вовсе не потому, что было жарко и ей хотелось, чтобы ее овевало ветерком, ей нужно было это свирепое шкворчание колес под нею: силу оно давало, ощущение достигнутой немалой жизненной высоты, ощущение смысла жизни, ненапрасности прожитых годов.

Славик сбавил скорость, свернул с асфальта на пыльную убитую колею посередине зеленого выгона улицы, и колеса сразу прекратили веселую молодецкую песню, что-то зашамкали там внизу невнятное, и сразу сделалось скучно, противно, тут же захотелось поскорее убраться отсюда, вновь на асфальтовый быстрый простор — к движению, к скорости, к свисту ветра: на свою жизненную высоту из этого болотного подножия…

В раскрытом окне «Опорного пункта» стоял, смотрел на машину, провожая ее прицепчивым, запоминающим взглядом, здоровенный детина-милиционер. Здешний участковый, кажется. Надежду Игнатьевну брезгливо передернуло от этого его взгляда. Завистливый цепной пес! Она не любила такую вот, облаченную малой властью, мелкую шушеру. И понимала, что без шушеры этой нельзя, она опора и крепость всего порядка, фундамент его, барахтается в самой грязи, чтобы наверху было чисто, — понимала, но не любила, нет, и не могла с собой ничего поделать. Такой завистью веяло от этой шушеры, такой нескрываемой жаждой перебраться из фундамента хотя бы на первый этаж! Если вдруг что, какая-нибудь встряска здания — они первые и полезут наверх, с этажа на этаж, с этажа на этаж, да не просто полезут, не потесниться потребуют, а из окон будут выбрасывать, за руки да за ноги — и вон… Ох не любила Надежда Игнатьевна эту шушеру, ох не любила! Что ему, этому амбалу в форме, так смотреть на ее машину? Тоже хочется эдак, с шофером и вольно откинувшись на заднем сидении?

полную версию книги