И вот, значит, его закрыли — совершенно непонятно почему, — и сделал и вместо него сначала ярмарку меда, но не было в стране столько меда и медолюбов, — а потом паломнический центр. У нас на доме теперь висит плакат: «Приглашаем на распродажу конфиската в ПОЛОВНИЧЕСКИЙ центр». Паломничества там никакого не вышло, а вышел как бы рынок, где распродают то загадочный конфискат, то ивановский ситчик, то тамбовский лен. Тамбовский лен тебе товарищ. Дело в том, что Советский Союз мог содержать — и содержал — малопосещаемые места. Он мог себе это позволить, даже если места были сомнительные, никому особенно не нужные. Но именно в таких местах осенними вечерами было совершенно волшебное ощущение: на никому не нужном советском фильме, который смотрят в зале пять человек, или в театре-студии, куда ходят три с половиной школьника и учатся там у бородатого режиссера-авангардиста, который в 1989 году при первой возможности уедет навсегда (и нигде не будет так счастлив, как в театре-студии при Доме пионеров Октябрьского района на углу улиц Двадцатилетия и Тридцатилетия Октября, в октябре месяце). Потом стали строить, открывать и всячески насаждать места, где должно быть много народу, а все малопосещаемое закрывать, но все великое как раз и формируется в малопосещаемых местах, в книжных магазинах, в которые никто не ходит, в кинотеатрах, где что-то смотрят пять человек… Одна надежда, что скоро вообще нигде никого не будет и все опять будет так же, как в доме, который тихо разрушается, или у постели, где кто-то тихо умирает. Иное дело, что это все, которое вокруг, будет умирать без всякой магии, без сентиментальности, без тайного общества: просто будет обрушиваться, и всё. Не было даже никакой великой идеи, которая в основание этого всего была бы положена. А в помещении половнического центра, верьте слову, — о, как ясно я вижу это шествие с половниками! Шествие правильных, с хорошим аппетитом потребителей! — там будет универмаг «Шестерочка», с ужасными яблоками и вялым луком и такими же стариками, которые тщательно это всё перебирают: не потому, что выбирают, а потому, что делать им нечего.
Когда я буду таким стариком, если я буду таким стариком, — я буду много спать, чтобы не позориться. В моей любимой книге об этом сказано: «Воистину жизнь человека длится одно мгновение, поэтому живи и делай что хочешь. Глупо жить в этом мире, подобном сновидению, каждый день встречаться с неприятностями и делать только то, что тебе не нравится. Но важно никогда не говорить об этом молодым, потому что неправильно понятое слово может принести много вреда.
Я лично люблю спать. Со временем я собираюсь все чаще уединяться у себя в доме и проводить остаток жизни во сне».
Что-что, а это правило мне легко выполнить. Остальное трудно, но не потому, что я такой плохой самурай, а потому, что не родился еще тот сегун, служа которому и т. д. Поэтому я сплю уже сейчас — всё лучше, чем превращаться в половнический центр.
20 сентября
Перепечатайте на компьютере следующий текст.
Рано или поздно каждый обречен задуматься о смысле нашей игры, которая становится все менее увлекательной, зато все более опасной. На нас с подозрением оглядываются соседи, за нами ходят таинственные люди, наши сны полны вещей, которые никогда прежде нам не снились, сны вообще, кажется, перестали быть нашими — потому что такие ужасные вещи никогда не пришли бы нам в голову. Продвигаясь к совершенству и деньгам, мы всё отчетливей расстаемся с собой, перевязываем узлы своей жизни и совершаем вдобавок массу странных действий. Зачем мы это делаем и что имеем в виду?
Пожалуй, нам пора признаться себе, что мы создаем новую этику. Старая этика пришла в негодность и нуждается в замене. Один друг рассказал нам недавно, что у него не выходит из головы судьба евреев Артемовска, которых в 1941 году не расстреляли, а замуровали в штольне под алебастровым заводом. Быть замурованным в одиночку, говорил друг, ужасно, но умереть в штольне, где вместе с тобой задыхаются три тысячи человек, — это за гранью человеческого разумения. Они все мумифицировались там, и разгребать эту гору трупов заставили потом бывших немецких полицаев. А гореть с сотней односельчан в запертом сарае? Тут не выберешь. Вообще после Второй мировой войны нельзя ни просто писать стихи, ни просто читать стихи — нельзя вообще относиться к человеку всерьез. Этот проект закончился. Во всяком случае, закончилась его этическая система, которая, как выяснилось, ни от чего его не удерживает.