— Никто ничего не решил, — строго сказала мать.
Они сели за стол. Вера Прокопьевна достала из шкафа мешочек с кедровыми орехами и сыпанула горкой на стол, прямо на клеёнку. Орехи были свежие, осеннего сбора, крупные, чистые, чуть прикаленные для сухости. Вера Прокопьевна принялась щёлкать — быстро, аккуратно, деловито. Танька сидела насупившаяся, с красными глазами. Вера Прокопьевна придвинула ей орехи:
— Танюша, выше нос!
Танька вдруг упала головой на стол и разрыдалась.
— Ну вот, — недовольно сказала мать, отшвырнув орехи в кучу. — Чего ты? Никаких причин нет реветь.
Она подождала немного в надежде, что дочь успокоится, но Танька всё каталась головой по столу и всхлипывала. Тогда материнское сердце смягчилось, и Вера Прокопьевна обняла Таньку, горячо прижала к себе.
— Ну, ну, глупышка, чего же ты ревёшь? Ну, успокойся, дурочка, никто тебя не тронет. Ну…
Танька затихла в её руках, обмякла.
— Мамочка, давай уедем отсюда, — хлюпая носом, сказала она.
— Уедем? Куда? — тусклым, равнодушным голосом спросила мать.
— Хоть куда. Прошу тебя, умоляю.
— Куда ехать-то? Зачем?
— Не могу тут. Тоска. Скотину жалко. Мне уже тёлочки по ночам снятся. Не могу видеть эту кровь, мясо. Давай уедем.
— Не говори глупостей. — Мать отстранилась от Таньки — глаза строгие, чужие. — Тут родина, работа, квартира вон какая. Да и отца не отпустят.
— Подумаешь, незаменимый! — фыркнула Танька.
— А чего? Ты отца не суди, мала ещё. Он хоть и занудистый, а работает честно. Уважают его, считаются.
— А я тут жить не могу! — точь-в-точь как отец, взвизгнула Танька. — Обо мне-то ты почему не думаешь?
— Думаю, и об тебе думаю, — возразила мать. — Вон нынче позвонили из промтоваров, предупредили — кофточки поступили, импортные, японские, по сорок пять рублей. Попросила отложить твой размер. Завтра сходим в перерыв, посмотрим. Шаль тебе свою подарю, маленькая была, всё примеряла. Туфли новые купим. Будешь у нас не хуже других.
— Я с комбината хочу уйти, — проворчала Танька. — Сил моих уже нету.
— А как же другие?
— Другие могут, а я не могу.
— Ишь ты, фря какая! — мать засмеялась, и снова её грубоватый тон и обидные слова сошли за шутку.
— Да, фря! — воскликнула Танька. — Они когда недобитых режут, знаешь, как те кричат. У меня прямо мороз по коже.
— Привыкнешь.
— Ага, привыкну. Сама живодёркой стану.
— Ну а как же, доченька? Зачем же скотину держат? На молоко да на мясо. Вон и постановлений сколько по мясу — всё больше и больше требуют. Так что ты не права. Ну если уж так противно, давай подыщем другую работу. Только у нас не очень-то разбежишься. Нянечкой в больницу? Или уборщицей куда-нибудь? Тоже не ахти какая работа.
— Согласна хоть куда, только не здесь.
— Ну, давай завтра поговорю с главврачом, может быть что и найдётся. Ну, ну, поди умойся, а то, говорят, от слёз ранние морщины бывают.
— А мне начихать, — сердито и упрямо сказала Танька.
— Не скажи. Теперь тебе надо следить за собой.
— С чего это — теперь следить?
— Как же, засватанная. Сходи завтра причёску сделай. Может, завьёшься?
— Ой, мама, и ты туда же?
— А что? Время, доченька, время твоё подходит. Мы стареем, ты в невесты выходишь. Тут уж ничего не попишешь, в природе так заведено. И нечего тут стыдиться, нечего возмущаться. Раз пришёл жених, какой он ни есть — не выгонишь. Принимай да разговаривай, потому как в наше время женихами не разбрасываются. Вот так, доченька моя родная. Мы с тобой бабы, можем говорить без секретов, прямосердечно. Сколько по миру баб мыкается безмужних — думаешь, легко им? Эге! Я-то знаю. Сама до двадцати восьми годков в девках ходила — женихи мои все на полях полегли, по всей Европе косточки разбросаны. Отец-то на целых восемь лет старше меня, и ничего, пошла, потому как другие кобелировали, а отец — нет, пришёл честь по чести к маме с папой, вот, дескать, я такой-сякой, немазаный-сухой, была семья — раскатилась, жена не дождалась, с уполномоченным спуталась, отставку ей дал. А я ему понравилась строгостью и неподступностью. Вот видишь, кто кого за что любит, за что уважает. Я тоже привыкла к нему. Шумливый, порой смурной, поговорить любит, но зато не обманет, копейки не пропьёт на стороне, пальцем не тронет, доброту свою имеет. Вот так, Танюшка. Жизнь, она только в книгах да в кино по любви устроена, а в натуре зачастую на привычке да на взаимном уважении держится. А хорошего человека и полюбить недолго. Ну, что ты хмуришься?
Танька сидела молча, надув губы, глядя на ползавшего по полу таракана. Кот, растянувшийся вдоль печи, лениво следил за ним, видно животина эта забавляла его, но не настолько, чтобы кидаться за ней из тёплого местечка. Таньке было грустно, тоскливо. Как-то по-новому, остро, щемяще сжималось сердце. Мать не понимает её, это точно, думала она. Мать тут приросла — к этому месту, к этому противному мясокомбинату, к этим голым сопкам, к этим ветрам, к этому серому, унылому посёлку. А ей, Таньке, хочется иной жизни, хочется поездить по свету, побывать в Москве, на юге, увидеть море, походить по тайге, слетать на самолёте куда-нибудь. Ведь она даже не видела "живого" самолёта — в кино только да по воображению из книжек. Но главное не в этом — в другом. Она думает про Николая Лутошкина, Любиного брата, студента геологоразведочного факультета, и он встаёт перед её глазами стройный, белокурый, улыбающийся, с такими же, как у Любы, голубыми глазами. Он всегда был ровен и мягок, вечно подшучивал, смеялся, со всеми был по корешам, никого не выделял ни любовью, ни ненавистью. Никто не знал, даже Люба, закадычная подружка, что всю жизнь, как помнит себя, Танька любила Колю Лутошкина. И теперь, думая о нём, Танька живо вспоминала, собирала по крохам события жизни, когда она была с ним рядом.