И надо же… Всем казалось, что ничего особенного и не произошло. Писали же — пусть тайно — и прежде на оградах, статуях и стенах храмов любовные признания, ругательства и пожелания кому-то отправиться куда подальше… Много писали.
Однако, из необозримо написанного количества теперь определилось и некое новое качество. Направление даже. Начали, помним, афиняне с восхвалений Гераклу, незаметно перешли на себя, на своих ближних и дальних соседей. Тут на одних восхвалениях не устоишь. Себя сочинители не щадили. Мало ли у тебя самого недостатков. А других земель греки — такие разные. Сверхпростодушны наивные беотяне. Сверхдисциплинированны строгие спартанцы… Крайности — и есть недостатки. Есть они и в Афинах. И все-таки при всей многоречивости, болтливости, неистребимого любопытства, пустой суетливости многих афинян, афинянин, если он хорош, то — особенно хорош. И лучше человека нигде не сыщешь.
Вот такое направление в настроенности афинян определилось.
Молодые тезеевцы, радовавшиеся повальному увлечению сочинительством, вдруг всполошились. Кто же будет теперь хранить в памяти сокровища священных слов, если передать и их мертвым буквам? А к тому идет. Что будет с самой памятью человека? Как она оскудеет? Записанное может стираться, как вычисления на восковых табличках. Вычислишь и сотрешь. Вычислишь и сотрешь. Еще священный текст может быть стерт случайно или по чьей-то злобе. Еще совсем недавно Герофила и Мусей потешались, представляя, как всякий будет записывать все, что взбредет ему в голову. Какое море чепухи и бессмыслицы… И молодые аристократы из окружения Тезея, то ли для того, чтобы превзойти простонародное сочинительство, то ли для того, чтобы ослабить разрушительное влияние его на память — хранительницу священного — договорились записывать только самые удачные свои сочинения, когда слова ложатся в некое целое и это целое будет словно пропитано нектаром и амброй, прокалено прометеевым огнем. Так возникли понятия «иносказание», «аллегория», и в конце концов — понятие образа. Иносказание не терпит пустопорожнего многословия. В нем соединяются мысль, чувство и слово, и приобретает оно волшебную, неизъяснимую глубину, широту и одновременно точность. Такое стоит записывать для других.
И тут не обошлось без Геракла, поскольку он был у всех перед глазами с вечными своими дубиной и львиной шкурой. Можно сказать, толчок пошел от него.
— Чудовища, с которыми борется Геракл, — это предрассудки людей, — изъяснился Пилий.
И Геракл словно приобрел еще одно неоспоримое достоинство.
Поездки Тезея по Аттике продолжались. И, конечно, в сопровождении Геракла. Его выставляли, демонстрировали могучего красавца-молчуна. Поглядите, мол, вот какой с нами герой. И никому тогда, конечно, не приходило в голову, что, может быть, тем самым молодые аристократы Афин невольно изобрели и показывали то и так, что в позднейшем будущем назовут рекламой.
И реклама все-таки действовала: Аттика согласилась с новыми правилами объединения вокруг Афин.
Но вот вышел редкий случай, когда Геракл остался наедине с Тезеем и предложил ему:
— Поплывем вместе с тобой к амазонкам. И еще кое-кого прихватим. Тряхнем стариной.
— Я же тут такое затеял, — засомневался Тезей.
— А помнишь, ты собирался жениться на амазонке?
— Помню, — улыбнулся молодой царь.
— Ну, как?
— Ох, — вздохнул Тезей.
— Ладно, это потом, — не стал настаивать Геракл, — а сейчас мы отправимся в пещеру нашего с тобой кентавра Хирона на свадьбу Пелея и Фетиды. Боги приглашают. Затем я к тебе и прибыл.
— Как отправимся?
— С Гермесом полетим… Как летали, не забыл?
— И ты так долго молчал! Ну, знаешь, Омфала все-таки обучила тебя женской скрытности, — усмехнулся Тезей.
Геракл задумался.
— Она мне обещала: ты душу мою переймешь, — сказал он после паузы.
— Вот-вот, — закивал Тезей.
— Но разве нас с тобой может что-то исправить, — рассмеялся Геракл.
Пятая глава