— Да ведь Италия вовсе не воюет! И везти такое письмо как-то даже смешно. А что касается почета...— Тацуэ отпила кофе из серебряной чашечки и договорила: — ...то хватит с меня и того, что я буду состоять при ширме, не правда ли, Сёдзо-сан?
Сёдзо взял гаванскую сигару, которую ему любезно предложил Кунихико, и с тем удовольствием, какое испытываешь, когда среди окружающих никто не курит, наслаждался ее ароматом — давно уже он не курил таких сигар.
Все приняли вопрос Тацуэ за шутку и дружно засмеялись; это избавило Сёдзо от необходимости отвечать. В этот момент Таруми вытащил из-за узорчатого парчового пояса свои часы и, сверяя их с каминными, спросил:
— Ваши часы не отстают?
Было около половины десятого, но Таруми объяснил, что ему еще предстоит деловое свидание.
— Ну а ты, Мисако? — обратился он к младшей дочери.— Останешься здесь Ночевать? А если нет, то попроси госпожу Мацуко завезти тебя. В любом случае не забудь позвонить домой.
Дав этот наказ, отец поднялся, и Тацуэ, пожелавшая проводить его, вышла с ним из комнаты.
Поздние деловые свидания были для Таруми не редкостью, иногда он назначал их и на полночь. Но Тацуэ почувствовала, что эта встреча иного порядка. За последние годы отец немного поседел, но цвет лица у него по-прежнему был здоровый, свежий; в широких, плотных плечах чувствовалась прежняя сила, походка была твердая, уверенная. От всей его фигуры веяло спокойствием и довольством. Хотя по виду Таруми ничего нельзя было заметить, но, пока они шли по коридору, Тацуэ все более убеждалась, что отец идет вовсе не на деловое свидание. Она знала, что у его содержанки — танцовщицы, выступающей в Янагибаси 158, двое детей от него.
Мидзобэ во многом просветил Тацуэ. Кроме того, уже после замужества из болтовни Мацуко, предназначенной только для женских ушей, она узнала, что мужчина и в шестьдесят лет еще молод.
А мать, вдруг вспомнила Тацуэ, однажды спросила Мацуко, по скольку дней муж может не беспокоить жену... Несмотря на свою крайнюю подозрительность, мать, как последняя дурочка, столько лет позволяет себя обманывать! И поэтому мать вызывала у Тацуэ не столько жалость, сколько раздражение и неприязнь. Тацуэ ненавидела отца за его бесстыдство и наглость и вместе с тем втайне сочувствовала ему: надо быть дураком, чтобы хранить верность такой глупой гусыне, как ее мать. Она живо представила себе мать в ту минуту, когда отец умирает и та женщина с двумя детьми неожиданно является в их дом... Тацуэ смотрела на характерный затылок отца, когда горничные помогали ему надевать шубу с бобровым воротником. Этот круто срезанный, образующий почти прямую линию с шеей затылок, покрытый густой полуседой щетиной, был неприятен Тацуэ, хотя вообще она считала отца красивым и весьма представительным. Ей казалось, что именно этот затылок свидетельствует о его беззастенчивости, лживости, безжалостности, склонности к интриганству — словом, обо всех тех качествах, которые помогли отцу стать влиятельнейшей фигурой в политическом мире.
Все говорили, что Тацуэ похожа на отца. И она больше всего боялась, не такой ли и у нее затылок.
Одно время было модным стричься «под мальчика», и хотя Тацуэ нравилась эта прическа —так стриглись ее знакомые француженки,— сама она на это не отважилась и носила длинные, до плеч, локоны, чтобы скрыть линию затылка.
— В чем дело? Ну что ты канючишь?—недовольным тоном спросила Тацуэ младшую сестру, когда вернулась в комнату. Раздражение, которое вызвал в ней отец, она перенесла на Мисако.
Девушка сидела на диване рядом с Марико (обе были одеты одинаково — в черные прекрасно сидевшие на них бархатные платья) и, теребя ее коленки, о чем-то упрашивала.
— Я уговариваю Марико остаться со мной ночевать, а она не хочет.
Мисако была довольно красивая девушка. Но что касается характера, то старшая сестра как бы забрала себе все, что полагалось на двоих. В облике Мисако было что-то безвольное, неопределенное, она напоминала белую изнеженную кошечку.
Тацуэ всегда больше льнула к отцу, чем к матери. Мисако же с детских лет никого так не боялась, как отца. И хотя ей было уже двадцать лет, она по-прежнему трепетала перед ним. Только после того, как он уехал, она начала шаловливо хныкать. А Марико всегда оставалась сама собой. Она и с Таруми держала себя более непринужденно, чем дочь. Так же вела она себя и с Кунихико — без всякой тени кокетства или рисовки, просто, естественно и сдержанно. Она охотно ела все, что подавалось, а на вопросы отвечала только «да» или «нет», хоть и с обычной своей пленительной улыбкой.
Как ни старалась Мисако уговорить ее остаться ночевать, она решительно отказывалась.