Да, теперь он мог принимать все: и все стихи, и все звуки, они скользили мимо него, скользили, не задевали ничуть. Раздражение не приходило, только воспоминание о нем…
Раздражение было как талант, раздражение давало вспышку, которая передавалась голове, рукам, придавало страсти и переходило в страсть, обращенную в дело.
Теперь раздражение переходит только в тошноту и немоту.
Раздражение не нужно. Оно просто угнетает, его только снимают разными лекарствами, глушат, и тогда остается почти бессмысленное существование.
А работа шла своим чередом, он мог сидеть и править гранки, мог отвечать на вопросы, мог спокойно продолжать делать то, что знал давно, что было ему известно, просто, но разве теперь он мог бы решиться на то, что сделал?
Смешно… Он и не решался вовсе. Он просто сделал, это теперь ему кажется, что решился. Он тогда все просто знал, все просто подготовил, просто… Все было просто тогда, как нынче сложно решиться поехать.
Теперь он всегда говорит уклончиво и осторожно, никогда не говорит прямо, даже простые вещи ему кажутся сложными, таят опасность.
— Ты хочешь супу или сок будешь пить?
— Что?
— Супу или сок морковный?
— А что — суп?
— Суп — суп.
— Какой?
— Тоже с морковкой, овощной с капустой. Ну — решайся…
И приходит сразу смех сквозь слезы: суп с морковкой или морковка без супа. Решаться… Он смеется довольно долго. Решается или размышляет. Смеется так долго.
— Я — решился… Суп. И сок могу тоже выпить.
— Будет много жидкости, тебе нельзя.
— Мне все можно. Все, понимаешь? Мне нечего бояться, право, в моем возрасте… Все можно!
И разом снова не то: если не бояться, то и не протянуть, а если опасаться, то можно протянуть. И надо тянуть или не надо?
Надо.
И они решились. Так вот взяли и решились, купили билеты и без письма, без предупреждения поехали. Так вот без всяких приготовлений поехали все трое, забыв про Марилю, про меня и про мою приятельницу, забыв про то, что негде остановиться и никто не устроит — какие там друзья остались в городе? Кто жив — кто знает? Никого. Взяли вот и поехали. И ехали они легко, как в юности. Смеялись в купе и обедали в ресторане, смеялись и играли в шашки, как играл их сосед, угрюмый человек, который даже не спросил их имена.
На станциях продавали моченые яблоки и бруснику, продавали картошку и грибы, и было это все такое знакомое, такое близкое и далекое — и бабы в платках, повязанных крест-накрест, и говор, и утренний туман, и лес. Все было таким знакомым, и даже звон на перроне был прежним, как в те давние времена, когда они ездили в Москву с Машенькой, так долго, так трудно ехали. А теперь они уже подъезжали к своему городу и боялись увидеть его совсем другим. Но они приехали на вокзал, старый, прекрасный вокзал, такой, как прежде, и Машенька, которая прекрасно спала все время, вдруг заснула перед самым приездом, а проснувшись, воскликнула:
— Как? Уже приехали, и все то же, как прежде?
Да, все было здесь, как прежде, только не было встречающих, только не было друзей на вокзале, не было извозчиков и почтительных носильщиков, а только тележки с грузом и одинокие пассажиры.
Они сели в такси и через несколько минут были уже возле гостиницы — старой и плохонькой гостиницы, но такой знакомой, такой, что слезы навернулись у всех на глазах, — пахучая, скрипучая гостиница встретила их чистыми полами, холодком и запахом талого снега, как им показалось, но это был запах воды, той воды, которую они забыли совсем. Она была особенная, их вода, они знали ее вкус, цвет и ощущали ее жесткое, но великолепное притягательное свойство — быть живой водой, от которой они все молодели, хотели мыться без конца и даже брызгаться, как в юности…
Они мылись и смеялись: и кто бы мог подумать, что они так боялись ехать, так опасались этого путешествия, этой поездки к себе домой.
И принесли им чай. Круглолицая и светлая девушка с певучим и старинным говорком, который тоже бередил душу, принесла чай так тихо, так скромно вошла, будто сенная девушка, и даже зарумянилась, когда увидела, что Машенька, в ночной кофте, в рубашке, смеется, утираясь полотенцем, заливается детским смехом и щекочет Петра Петровича бахромой полотенца. Она уже знала, что он генерал, врач, она даже знала, что он жил здесь прежде, и относилась к ним с таким трепетом, с таким удивлением; когда ставила в карточку для приезжих дату его рождения — тысяча восемьсот девяносто первый год, у нее рука дрогнула, и она быстренько позвонила своей приятельнице, а та — своей, так и выяснили, что приехал Петр Петрович, тот самый, он, что жил здесь столько лет, а теперь приехал; и хоть несколько номеров было свободно, но им казалось, что для него все плохо и надо гостиницу новую, что на главном проспекте, и вообще всем надо сказать, что они приехали…