Выбрать главу

«Я ведь был воспитан школой в соответствии с моралью того времени, — писал о себе Олег Басилашвили. — Творчество Цветаевой, например, казалось мне враждебным. Когда из страны высылали Бродского, мне до этого не было никакого дела: был занят своей карьерой. Предпочитал не высовываться. Ведь в стае жить всегда легче. Сейчас больно все это вспоминать. Стыдно за себя». Такого рода индивидуальные покаяния звучали и звучат многократно — и чаще всего в устах деятелей искусства и культуры. Ничего подобного вы не услышите, скажем, от политиков, полжизни посвятивших служению советской власти и ее воинствующему атеизму, а ныне осеняющих себя крупным крестом во время церковных молебнов. О покаянии государственном нечего и говорить: вряд ли мы когда-нибудь его дождемся, оставив это малоприятное занятие немцам.

Идеологические догмы внедрялись в массовое сознание до такой степени, что становились второй действительностью, почти религией. Народ как бы убеждали, согласно ленинскому плану: это не мы, идеологи, так думаем, это вы, народ, так думаете, а мы только помогаем вам, пока еще недостаточно образованным, разобраться в собственных мыслях, обладающих невыявленной глубиной. Однако теория социализма была предназначена не только, пользуясь излюбленным ленинским оборотом, для массового «человеческого материала», но и для культурной элиты, попадающей в сети коллективного самообмана (случай Маяковского).

«Господствующим ощущением, ставившим непреодолимые преграды развитию и экономики, и культуры, был страх, — писал Вениамин Каверин в „Эпилоге“, пытаясь провести своеобразную «периодизацию» страха. — Правда, это был не тот страх, который мы испытывали в тридцатых-сороковых годах. Когда страх был тесно связан с арестом, пытками, расстрелом, смертельной опасностью во всех ее проявлениях. Но это был прочно устоявшийся страх, как бы гордившийся своей стабильностью, сжимавший в своей огромной лапе любую новую мысль, любую, даже робкую, попытку что-либо изменить. Это был страх, останавливающий руку писателя, кисть художника, открытие изобретателя, предложение экономиста. <…> В 1926 году еще можно было писать и печатать, что стихи и проза сжаты мертвым сжатием, что в искусстве одни проливают семя и кровь, другие мочатся».

Страх порождал притворство и становился от него неотделимым. В «Последней книге» Евгений Габрилович рисует поездку видных советских деятелей культуры и искусства на Беломоро-Балтийский канал, организованную Кремлем с целью продемонстрировать клевещущему на советское общество Западу благотворное воспитательное воздействие труда на узников лагерей. Гэбисты, переодетые в официантов, непрерывно разносили по столикам выпивку и бутерброды. «Под тосты о том, что мы — самая милосердная страна в мире <…> все поэты и драматурги, москвичи и ленинградцы, штатские, с чинами и медалями, с научными званиями, все почетные, а также те, кто еще рвется к почету, встают и кричат „Ура!“ каждый раз, когда упоминается Сталин. Кричал, конечно, и я, возможно, даже громче других… И вот так плыли мы, совесть и гордость русской земли, от одного лагпункта к другому… Мелькнуло немало лет, и только теперь, когда раскрылось многое из того, за что ломали подследственным ребра и зубы разносчики бутербродов, я до конца уяснил суть прогулки по разным лагерным пунктам».

То, что именно Россия стала и территорией большевистского эксперимента и родиной самих экспериментаторов, вовсе не значит, будто в начале ХХ века «низы хотели» именно того, что получили в его конце. Зато «верхи», уже в наше время, к финалу социалистической утопии собрались с силами и оказались в немалом выигрыше. В результате противоречия между ними и привычно одураченными «низами» стали угрожать, хотя и в туманном будущем, очередным революционным исходом. Надо полагать, именно поэтому столь сильно сегодня тяготение к какой-то «новой» идеологии, в которой и верхи и низы смогут найти то ли гарантию от очередной «революции», то ли объяснение предыдущей, то ли оправдание сегодняшнего поворота истории к прошлому. Но новую идеологию и социальную систему специа­льно «придумать» невозможно, и потому страна потихоньку возвращается к старой.

Казалось бы, исторический опыт должен был бы заставить само слово «идеология» произносить с чувством ужаса. Но, несмотря на то, что идеология как бы запрещена новой конституцией (запрещена, поскольку конституция создавалась в те времена, когда стала очевидной историческая губительность идеологии большевистской), все больше людей явно тоскуют по этой идеологии и утверждают, что без нее общество просто жить не может. И вот поди ж ты разберись, где та грань, за которой нынешние наши обличения системы, ее устройства и идеологии становятся еще и формой самооправдания, изживания собственной вины или конформизма…