Выбрать главу

— Слева по носу похоже, что земля просматривается.

Поднимаюсь на мостик. Телеграф на стоп. Действительно, когда туман проносит немного, то у горизонта что-то вроде земли виднеется. У меня на судне Шмидт и Визе идут. По карте в этом районе земли нет. Приглашаю их. Показываю. Смотрят — не видят. Приказал бинокль им сильный принести. Установили. Опять не видят.

— У вас, говорю, глаз не морской. Вам только навоз под сохой разглядывать.

Взяли курс к земле. Подошли с промерами малыми ходами. Остров оказался. Нанесли его на карту и легли на курс. Через год получаю я от Отто Юльевича письмо. Пишет мне, что остров этот теперь на карте обозначен будет и имя ему дано — "остров Шмидта". Прочел я письмо и отвечаю:

— Несправедливо это, по-моему. Остров следовало бы назвать "остров Спорный"."

Юмор у Владимира Ивановича беззлобный, как сама улыбка в углах глаз. "Дело все в том…" — говорит он, просто и наглядно развенчивая своего собеседника, не успевающего сообразить, как он попал на удочку.

Как и в записях, в устных рассказах никогда не слышится желания блеснуть чем-либо. Они всегда конкретны, лишены "я", очень разносторонни. Иногда, привалясь к телеграфу и не глядя на мой этюд, чтобы не мешать, рассказывает он о жизни Соловецкого монастыря, о первых плаваниях по Великому Северному морскому пути, об устройстве и жизни прежних полярных станций, или, как их в старину называли, зимовок. Вспоминает к случаю и бывальщины поморские, приметы и поговорки.

Общение с Ворониным оставило во мне неизгладимое впечатление, но мемуары его запомнились особенно ярко. В них главенствуют наблюдения над жизнью и людьми да вытекающие из них глубокие мысли. Стыд и позор тем, кто утаил рукопись после его смерти. Бесследно исчез этот документ — свидетельство освоения Великого Северного морского пути. Хочется верить, что рано или поздно всплывет он и расскажет потомкам о ярких событиях и людях славной, героической эпохи. Все меньше остается в живых ее свидетелей, а еще меньше — тех, кто участвовал в ее создании, находил в себе силы вести дневники, писать о себе и о своих сотоварищах. Вахтенные журналы и донесения — это голые факты о сделанном, а не о тех, кто делал. Вот почему каждая строчка живых воспоминаний скажет порой больше сухой цифры. Нашу Арктику "делают" люди. Люди будто и обыкновенные, как большинство наших современников, а в то же время и необыкновенные своим простым отношением к тому, что принято называть героизмом. И сами их взаимоотношения, получившие название "полярная дружба", стали примером для других. Арктическая история, назовем ее так, нужна в первую очередь не для прославления, а для последующих поколений. Достойно, а не зазорно иметь в своем прошлом больших людей и брать с них пример.

Мысль эту Владимир Иванович прямо не высказывал. Не в его натуре морализировать, но в минуты раздумья, когда сокровенное поднимается на поверхность, вспоминал он дела мореходов русского прошлого как пример высокой морали, образец мужества и чувства долга. В этих редких, но углубленных разговорах, пожалуй, чаще всего упоминал он имена Челюскина, Прончищева и его жены Марии.

…Необыкновенно легко и плодотворно работается мне в этом плавании. В каюте собралось множество пейзажных этюдов, рисунков и портретов членов команды — боцмана, электриков, кочегаров… — вошедших в галерею людей Арктики. Среди них особое место занимает портрет Владимира Ивановича Воронина. На нем он написан в своей любимой позе — навалясь грудью на телеграф и положа на его рукоятки руки в шерстяных варежках вязки его жены Пелагеи Ивановны. Так он читает развернутую перед ним природой Ледовую книгу. Иногда, устав, выпрямляется, заходит за штурвал со стоящим на широкой банкетке рулевым матросом и смотрит за корму на ведомый караван. Походив по мостику, возвращается к телеграфу и, опершись на него, снова смотрит вперед. Владимир Иванович постоянно думает о погоде, о своем ледоколе, о всем вверенном ему хозяйстве. Даже по ночам, не в свою вахту, поднимается он временами на мостик в ботах, варежках и старой кепке с помятым большим козырьком. Распахнув воротник и подставив морозному ветру голую грудь, внимательно вглядывается в небо и лед, смотрит, как следуют сзади суда. Потом минут десять — пятнадцать прислушивается, как ломается и шаркает лед под форштевнем, и уходит к себе в каюту. От этого вахтенным становится спокойнее, охватывает чувство домашнего тепла и надежности. В Воронине всегда ощущается внутренняя сила и твердость, способная не спасовать перед любым натиском обстоятельств. Таким я его понял и таким написал в портрете — без позы, как говорят "всегдашним". Работая, убеждался, что сделать ему памятник — задача для скульптора почти непосильная. Там нужна именно поза, нужен выразительный жест, а это все применительно к нему будет ложным, не соответствующим истине. Не подходило к нему и бытующее в литературе представление о капитанах как о "морских волках", живущих "морской романтикой" и ничем, кроме своего дела, не интересующихся. Само понятие романтики он как человек земной считал чем-то легковесным и моряку неподобающим.