Выбрать главу

«Я испытывала странное, лихорадочное волнение, иногда приятное, вместе со смутным страхом и гадливостью… Любовь к ней, переходящая в обожание, уживалась во мне с отвращением. Это парадоксально, знаю, но не буду и пытаться как-то по-иному объяснить свои чувства».[233]

Даже после насильственной смерти Кармиллы воспоминание о ней приходит к Лоре «в двух различных образах: иногда — как шаловливая, томная, красивая девушка, иногда — как корчащийся демон».[234] Короче говоря, Лора не может объединить Кармиллу в какую-то стабильную, последовательную личность. Вампир Кармилла вызывает двойственное чувство, поскольку она сама — двусмысленный, составной персонаж: она неотразима и ужасна, близка и чужда, мертва и в то же время яростно жива; она пронизывает собою текст — и, следовательно, ясный и определенный мир Лоры — возможностью изменчивой, гетерогенной субъективности, одновременно воплощая собой радикально противоположные, казалось бы несовместимые, полюса.

Кармиллу не удовлетворяет то, что она просто воплощает это изменчивое и двусмысленное «я»: она настаивает, что она и Лора — по сути своей одна и та же личность. Мы уже видели, что Кармилла описывает свою тоску по подруге и жертве как вызванную неизбежной идентичностью, или «единством». Можно, конечно, сказать, что желание единения с любимым — банальная условность в романтической литературе и поэзии.[235] Однако Ле Фаню четко разграничивает тоску Кармиллы и стилизованное, клишированное выражение эротического желания, приводя генеалогическую основу для того единства, на котором она настаивает: на самом деле Лора и Кармилла происходят из одного и того же рода через мать Лоры. Даже до вампирских нападений Кармиллы на Лору — нападений, вызывающих то самое «единство», которое мы встречаем в бесчисленных примерах вампирской литературы, использующих метафоры инфекции и инкорпорации, — оказывается, что обе женщины «одной крови». Таким образом, текст устанавливает предопределенную физическую идентичность, которая предшествует психической идентичности, которую подтверждает Кармилла, характеризуя свои взаимоотношения с Лорой, и материализует ее.

Даже в более фигуративном плане текст выражает желание Кармиллы к Лоре в формулах взаимной идентичности и идентификации. Описывая их первую встречу, когда Лора была маленьким ребенком, Кармилла говорит: «Вы мне понравились (your looks won me); я вскарабкалась на постель и обняла вас».[236] Читая текст Ле Фаню в свете «отвержения» Кристевой, мы осознаем в этом заявлении каламбур — won (завоевать) / one (единая / единственная): сцена объятия ярко отражает символическое разрушение границ между «я» и другим. Лора в последующем рассказе вторит этому по меньшей мере дважды, говоря о том, что Кармилла также «завоевала» ее.[237] Тем не менее смешение остается здесь незаконченным: Лора кричит от боли, когда чувствует, что Кармилла укусила ее, и этот крик изгоняет вампира одновременно из ее тела и из ее постели.[238]

К несчастью, это изгнание оказывается неполным: влияние укуса Кармиллы продолжается и впоследствии подпитывает пугающую интимность между двумя девушками, интимность, которой Лора одновременно наслаждается и сопротивляется. Ее желание-в-страхе (или желание как страх), направленное на Кармиллу, в конечном счете угрожает ее самоощущению как личности. Другими словами, желание, направленное на отверженное, служит началом чего-то большего, чем просто вторжение чужеродной угрозы через социальные границы семьи, класса, гендера, нации или расы. Скорее, оно вызывает более фундаментальный онтологический кризис по поводу того, что является и не является «я», — кризис, требующий восстановления границ личности каждый раз, когда он приближается к своему разрешению. В этом смысле желание в «Кармилле» имеет отношение не столько к объекту, сколько к новым определениям, расширению и преобразованию субъекта.

Вампир-Кармилла опасна не потому, что она сексуально «преступна», но из-за той особой манеры, в которой она выражает свою преступность. Ее отождествление желания и смерти, а также то, как она настаивает на способностях к трансформации, которые появляются в результате такого страстного отказа от себя, заставляет думать, что «преступаются» здесь не столько законы секса или гендера, но нечто более фундаментальное, нечто являющее собой саму суть установленных определений и границ личности. Ее желание «мобилизует связи бытия», изначально присущие Лоре, — те силы «внутри человека», которые преображают субъект и переводят его в другую сферу бытия. Но эта мобилизация и «распыляет» субъект — заставляет его стать чем-то другим, нежели он сам, и даже стать до-«я» или после-«я», чтобы достичь радикальной интерсубъективности, основанной на абсолютном сближении растворенных индивидуальностей. «Кармилла» заставляет думать, что, отказавшись от индивидуальных особенностей, «распыленный» субъект освобождается — или становится обреченным (все зависит от точки зрения) — и переходит в несвязанное, изменчивое, альтернативное состояние бытия. Таким образом, гетерогенно-парадоксальная, морфически-преображающая субъективность, которую воплощает «Кармилла», становится онтологической угрозой, которая проникает в границы «я» и ломает их — ломает самую основную границу, которая позволяет функционировать столь многим системам социального и концептуального порядка как в викторианский период, так и в другие эпохи.

вернуться

233

Ibid., р. 264 [С. 498].

вернуться

234

Ibid., р. 319 [С. 534].

вернуться

235

Классический пример в викторианской литературе встречается в «Грозовом перевале», когда Кэти заявляет Нелли: «Хитклифф — это я!» (Emily Bronte. Wuthering Heights. New York, 1990, p. 64).

вернуться

236

Le Fanu, p. 260 [C. 495].

вернуться

237

Ibid., p. 261–262.

вернуться

238

Как уже было сказано выше, это изгнание метафорически «начинает» само «существование» Лоры, или ее эго, как могла бы назвать это Кристева. Отвержение по определению устанавливает и укрепляет границы эго просто с помощью такого «отбрасывания вовне».