— Пуп ведь развяжется! — изумленно пробормотал дружинный и рванул к себе. Что-то не так этим вечером. Велено держать ухо востро, но если происходит что-то непонятное, кто-то твое ухо перевострил. Как пить дать, перевострил.
Дверь в дружинную была распахнула, и поскрипывала, ветер играл ею, ровно песню на петле наигрывал «Скрииии… скрииии». Коняй на пороге едва не споткнулся, светоча на привычном месте не нашлось, потому и не заметил под ногами помеху. Кто-то ничком лежал в самом пороге, и меньше всего это было похоже на ложе для выпивохи. Остальные светочи висели на своих местах: два на одной стене, два — на другой, но пятый, припорожный кто-то в руках держал. Кто-то в синей мокрой рубахе.
— Что здесь… Ты кто такой?
Синяя рубаха повернулся, а Коняй чуть было не попятился, а может быть, на самом деле попятился, ведь не стены подкрадываются со спины, да подпирают меж лопаток — наоборот. И ни звука в целой дружинной избе, ещё недавно живой, гоготливой и скабрезной. Тишина-жадина скукожилась, прибрала звуки до малейшего шумка. Люди лежат. Все. Кто где. И не шевелятся.
— Ты… ты кто?
— Дед Пихто.
— Ты что устроил, скот?
Молчит, глаз не сводит. Белые, жуткие, с яркой лунной прижелтью, на загорелом лице приметнее огня в тёмной ночи.
— Я тебя узнал.
Сивый молча кивнул. Узнал, так узнал. Коняй плавно потащил из ножен ближайший меч — вынул из рук Махалы, что лежал у самого порога. Косоворот предупреждал об опасности, и всё сходится — княжеские опасность и принесли. Вот они обещанные беды, в десяти шагах стоят, ухмыляются, и настолько жутки белёсые глаза в сетке резких рубцов на лице, что сердце ухает куда-то вниз, точно внутрях образовалась бездонная пропасть. Коняй облапил меч, резко задышал, вдох-выдох, вдох-выдох. Завестись нужно сразу, нет времени на раскачку. Того, кто в лёжку постелил всю дружинную избу, а это десять человек, не самых медленных и не самых тупых, настругать мечом нужно за мгновение-другое. Иначе настругает тебя. Когда сердце нашло дно, на мгновение сжалось и упруго рвануло вверх, к горлу, Коняй прянул вперед. Мгновение назад был лёгок, ровно пух, едва в небеса не поднялся и теперь с криком ярости полетел на врага так быстро, как никогда не летал. «Ничего, и не таких рубили!». А пара лунных светляков порвала пространство чище стрелы, сетка ножевых отметин вокруг них в одно мгновение оказалась возле собственного лица, а светоч… Коняй поклялся бы чем угодно, что видел огненную дорожку, ровно огонь подтаял и оставил за собой в воздухе след: яркий — пол-яркий — осьмушка — хвостик. Будто кистью с краской по доске провели. Только не доска и не кисть — огонь и воздух. «Всё же нет, таких не рубили», только и мелькнуло в голове, мир с десяток раз крутанулся, непонятно откуда в глаза прыгнула дощатая стена и боярский дружинный погас.
Отвада, стиснув едальный нож, пятился в угол. Левый стол, за которым сидели княжеские дружинные, расползся, ровно студень под солнцем. Парни на ногах не стояли, кто под стол скатился, кто на скамьях пластался, тщетно пытаясь встать, иные всё же стояли на ногах, но шагать не могли — ноги тряслись, и у всех в глазах двоилось и пятна цвели. С лица Косоворота сошла глумливая улыбка, он перестал балагурить и сделался серьёзен настолько, что только дурак не прочитал бы на лбу: «Назад ходу нет. Живым не уйдёшь».
— Решился паскудник?
— Ведь не остановишься, правда? — хозяин вышел из-за стола, сделал своим знак, «ждите». — И ты всего лишь один из нас. Не самый лучший, не самый богатый. Тебе намекали, говорили прямо: «Не иди против боярства», но ты никого не слушаешь.
— Я не самый праведный на свете, я тоже сижу на спине пахарей и гончаров, кузнецов и ткачей, я тоже пирую на золотых блюдах и пью вино из серебряных чаш, но мне хватает ума понять — если не можешь изменить ход вещей, не делай хуже. Вы же берега потеряли.
— Боги вложили в нас умение сражаться и побеждать, торговать и преумножать, оборачивать и вкладывать — рявкнул Косоворот и рванул на шее рубаху. — Это дар, от которого грешно отказываться! И не пахари станут мне указывать, как жить! И не гончары с кузнецами!