— Если подписываешься — другое толковище, — сдался Карзубый. — А я остаюсь при своём мнении.
Как мне сразу полегчало, когда воспет произнёс:
— Принят.
И тут Генка, ёрзавший рядом со мной, как на гвозде, выкрикнул:
— А я — тридцать третий! Я тоже всё умею. И на мойку согласный. Хоть посуду, хоть што…
— Кружки от пива ополаскивать, — съязвил Карзубый.
— А с пряников пыль сдувать умеешь? С кондитерской фабрики заявка поступила, — схохмил другой коммунар.
— Братва, имейте совесть, — урезонил ребят воспет и внимательно, даже пристально всмотрелся в Гундосика. И глаза у него стали такими, словно испытывал боль, которую терпел и скрывал. Такие глаза у мамы бывали, когда что-то очень неприятное обрушивалось на нашу семью.
— Тебе сколько? — спросил он тихо.
— Пятнадцать, — выпалил Генка. — Шишнацатый.
— Эх, — выдохнул Николай Демьянович. — Не надо, Гена, слона в спичешный коробок заталкивать. Десять лет тебе.
— Всё равно примайте в коммуну, — отчаянно потребовал Гундосик. — Не раскаитесь — я тожа сильный.
— У тебя и шея, как у быка, — опять подначил бедного Генку Карзубый. — …Хвост. Гы-гы…
— Он ловкий, — вступился я за друга. — Примите его… пожалуйста.
Последнее слово прозвучало в компании, окружавшей нас, нелепо.
Лицо воспета со следами старых шрамов перекосилось, как от занывшего дуплистого коренного зуба.
— Эх, Гена, да разве я против тебя. Всех бы вас, таких бедолаг, возле себя собрал, да не имею права. Меня за тебя по головке не погладят. Пустят в тасовку.[368] Не оправдаешься.
— Ну, не откажите, — взмолился Генка. — Не откажите сироте, пожалста…
Интонация, с какой Гундосик произнёс свою просьбу, очень походила на ту, когда он попрошайничал.
— Не могу, — выдохнул воспет. — Братва не даст добро. Не могу. Малолетка ты.
И тут случилось непредсказуемое. Гундосик завопил — дико, изо всех сил. Он повалился со скамьи на пол, уронив ворохом рассыпавшуюся книгу, которую держал за пазухой, и стал кататься, рыдая и что-то выкрикивая. К нему бросились ребята. Я бухнулся рядом. А он вырывался и даже кусался. Я мельком, случайно взглянул на воспета. Лицо его побелело ещё больше. В глазах, похоже, светились слёзы.
Он встал из-за стола, сказав никому и всем:
— Успокойте его…
И вышел из половины жилища, которое обитатели барака называли халабудой.[369]
Дежурный уже расставил алюминиевые миски с картофельным пюре, разложил ложки из того же металла, и многие сели за стол, приступили к еде, не обращая ни на кого внимания.
— Не хочу! Не хочу! — орал Генка. — Не хочу домой! У меня нету никакова дома! А-а-а!
— Генк! — потянул я его за рукав. — Ты чего? Что с тобой?
Но он не слышал меня, сотрясаемый горем — огромным горем, которое, казалось, давило и корёжило его.
Шило подхватил Гундосика под мышки, поднял и усадил на скамью, причём оголился живот сопротивлявшегося Генки с крупным пупом. Какой-то коммунар возрадовался этому зрелищу и засмеялся.
Гундосик сидел, поникший на скамье, закрыв лицо цыпочными[370] ладонями, и рыдал. А позади нас развесёлой песней надрывалось радио, словно пытаясь заглушить истерические Генкины вопли.
— Почему я такой нещасный уродился! — гугнил он, захлёбываясь. — В колонию не содют — лет мало, в детдом не берут — мать есть. Э-а!!! Штоб она подохла, маманя моя! Отцу хорошо, он копыта отбросил… А меня, как собаку, бросил…
«Легко на сердце от песни весёлой! — назойливо верещал репродуктор. — Оно скучать не даёт никогда…»
И, уже обессиленный рыданиями, он проговорил:
— Не хочу к мамане с еёными ёбарями. Не хочу под кроватью на полу валяться! Они меня изнасильничают! Как Боба… Не хо-чу! Я лучче под паровоз брошусь. Как Моня.
Так вот почему Генка не желает возвращаться к себе домой — боится. И это небезосновательно. Подонки — собутыльники тёти Паши — способны на любую мерзость, любое преступление! Бедный Вовка! Он даже не осознаёт, что с ним совершили.
Я обнял Генку, но он отталкивал меня. Тогда я принялся подбирать листки книги, часть которых уже ходила по рукам коммунаров, — они жадно разглядывали иллюстрации.
…После оформления привода в отделение милиции мы решили, что нам ничего не остаётся, как вернуться в баню, под бак, выспаться и уже днём попытаться добраться до заводской общаги. Так мы и поступили.
Генка вытащил из заначки[371] все свои сокровища: книгу, фантики и другие драгоценности. Мы благополучно выбрались на свежий воздух и направились, минуя улицу Свободы, на озеро Смолино — я настоял.
368
Тасовка — картёжный термин, но в данном случае — «по начальству затаскают с вопросами, допросами и обвинениями» (феня).
369
Халабуда — передняя часть общего барака без спальных мест. В ней могут размещаться столы, скамьи. Слово имеет оттенок пренебрежения.
370
Цыпки — мелкие трещины, шершавость и краснота на коже рук, возникающие от нечистоплотности (разговорная речь).