– Никто меня не грабил, граждане начальники, а это был взнос на святое дело и по доброй воле.
А ему говорят:
– Ваш разбитый нос, в протоколе записанный, тоже за святое дело пожертвован?
А он не сморгнувши отвечает:
– Всенепременно, за святое дело пострадать не жалко.
– А за что били? – спрашивают.
– Не сошлись характерами, – говорит, – дурные они, недоросли еще.
– А может, они брать не хотели ваш взнос? – подсказывают, насмехаясь.
– Может, и не хотели. Не помню я, граждане начальники, потому как выпимши был.
А таких много набралось, уже милиционерия возражать устала и рукой на это махнула. Все равно трем недорослям за душегубство отвечать.
А народное предание о черных лихачах от этого только усилилось и больше прославилось.
Кондрат Кузьмич теперь, наобратно, квелый сделался и на виду не показывался, одни обращения к народу через малых городских шишек посылал. Перво-наперво объявил про новый Щит Родины, который он, Кондрат Кузьмич, на месте старого по государственной мудрости возрождает. После Ерему с Афоней и Никитушку к награде приставил за подвиги перед народом, а Еремея главным в Щите Родины сделал и половину сундука из своего стабильного фонда пожаловал, чтобы светлые головы отныне в черном теле не сидели, а изобретали на славу отечества. Хотел и Афоню куда-нибудь в малые городские шишки произвести, да тот не согласился и в деревню ушел.
– Мне, – говорит, – землю пахать надо, потому как в ней моя сила.
Кондрат Кузьмич и ему малую толику из сундука на поднятие сельского хозяйства выставил и в обращении к народу об этом особо помянул.
А Никитушка вовсе ничего не взял, ему и так хорошо было. После сражения бродяжка дивный город на монастырской стене разрисовала, а потом они вместе на берегу сидели и любовались. Никитушка спрашивает:
– Никак это ты в городе дома исписала охранным псалмом?
– Опоясала, – улыбается бродяжка.
– Ишь ты, опоясала, – дивится на нее попович. – А хочешь богомазом стать? Я тебя в мастерскую устрою.
– Не знаю, – отвечает бродяжка и сама спрашивает: – А правду говорят, ты свистом город порушить можешь, будто Соловей-разбойник?
Никитушка тут голову повесил и унылый сделался.
– Правду, – отвечает, – только маюсь я с того. Для чего мне эта сила клейменая? Не богатырская она вовсе, а разбойная и бунтарная.
– Бунт у всякого внутри есть, – говорит бродяжка. – А ты камешек ему на шею повесь. Бунту тяжелей станет, а тебе легче.
– Камешек? – опять дивится Никитушка и молчит раздумчиво. Потом спрашивает: – А у тебя есть свой камешек?
Бродяжка на берегу пошарила и подняла кругляшик.
– Вот мой камешек, – говорит.
Встала и запустила его по воде прыгать. Никитушка считать принялся, до одиннадцати дошел и тогда свой бросил. На один прыжок больше получил. А потом на бродяжку смотрит с особым выражением. Она сперва терпела, будто не видела, а вдруг спрашивает, не глядя:
– Нравлюсь?
– Ага, – говорит Никитушка, в румянец бросившись.
Бродяжка тогда зачерпнула сырую землю и лицо в ней выпачкала, чумазая замарашка стала.
– А теперь?
– Ты что?! – досадно изумляется Никитушка.
А бродяжка смеется.
Попович на нее смотрел и сам развеселился от ее чумазости. И больше особое выражение к ней не испытывал, а решил про себя, что она Божья и никакого камешка у нее на шее нет, потому как и не нужен.
А она от него уже прочь идет, не прощаясь.
– Ты куда? – спрашивает Никитушка.
– К тюрьме, – отвечает, – там мои братья.
Так и ходила в городе вокруг каталажки, а внутрь ее не пускали.
Никитушка бродяжкины слова про камешек запомнил, только решил силе своей напоследок волю дать. Пошел к Горынычевой коптильне и для начала свистнул в треть силы. А как оттуда в испуге все повыбежали, он в полсвиста разошелся. Тут неприличной трубе конец настал, погнулась и окривела. А с третьего свиста, в самую полную силу, коптильня обрушилась со страшным стоном да больше на кудеяровичей квелость своим видом не наводила, и память о ней пылью развеялась.