– Некая Выпетовская, – сообщил старик. – Года три назад она в Петербурге объявилась. Приехала откуда-то из провинции, с присущей всем провинциалам энергией. И вот, пожалуйста, такое громкое дело, по неофициальным данным – на миллионы!
– Иван Филаретович, дорогой, – забормотал Старыгин в трубку, – ведь картины-то эти украдены были тут, в Чехии у одного русского вместе с ван Свеневельтом, который под «Ночным дозором» поддельным!
– Не может быть! – ахнул старик.
– Точно! Так вы напустите на эту Выпетовскую Легова, расскажите ему кое-что, только про меня ни слова. Пускай он все свои связи поднимет, вцепится в нее, как бульдог, может, и выйдет на похитителей картин и узнает, кому они ван Свеневельта продали!
– Господи! – восклицал старик. – Да я-то что могу! Я ведь лицо неофициальное теперь!
– Только тихо, без шума поговорите с Леговым! – заклинал Старыгин.
– Да в Эрмитаже такое творится…
Тут Старыгин заметил, что Катаржина стоит в дверях, и скоро распрощался.
– Ты слышала? – Он жадно выхватил у нее бутылку пива, хотя никогда особенно не увлекался этим напитком. – Вот видишь, это судьба. Мне нужно уезжать. В конце концов, я прибыл в Европу с единственной целью – отыскать следы «Ночного дозора». Прежде всего нужно спасти картину! А они, те люди, двойники персонажей картины, считают, что прежде всего нужно спасти человечество!
– Ты им не веришь? – медленно спросила Катаржина. – Ты считаешь, что все это пустое?
– Как я могу так считать, если произошло уже столько смертей? Они-то настоящие, я уверен… Тот последний уверял меня, что картина в безопасности. Они, видите ли, прибрали ее пока для сохранности! Но где она? И когда можно будет получить ее назад? Нет, нужно ехать в Россию и искать там – теперь есть след, эта самая, как ее? – Выпетовская…
– Безусловно, картина важна, – сказала Катаржина и отхлебнула пива из его бутылки, – но отчего ты так уверен, что она в России? Сам же говорил, что подменить подлинник на копию никак невозможно было в Эрмитаже – прошло слишком мало времени, картина была на виду. Стало быть, в Эрмитаж уже привезли подделку.
– Пожалуй, ты права… – Он почувствовал жажду, хотел выпить пива, но увидел, что на горлышке остался след ее темно-красной помады.
Старыгин вздрогнул, хотя помада была совсем не того оттенка, что рисунки на Еврейском кладбище в Праге. Тем не менее пива ему расхотелось.
Мейстер Рембрандт стоял перед незаконченной картиной и думал.
Он выбрал уже место для того изображения, о котором говорил Авраам. Между капитаном Баннингом Коком и представительной, ярко выписанной фигурой стрелка в широкополой шляпе с пером, Якоба Дирксена де Роя. Теперь он думал о том, чьи черты придать задуманному персонажу…
Впрочем, думал он недолго.
Конечно, это должна быть Саския, покойная и возлюбленная жена.
Но не та Саския, какой была она в последний год своей жизни, когда тяжелая болезнь источила ее тело и сделала ее капризной и раздражительной. И даже не та, какой она была в их первые, счастливые и радостные годы.
Это должна быть юная Саския, такая, какой он ее не знал, но какую все годы их супружества пытался найти в жене. Саския, пронизанная золотым светом нежности, не женщина и не ребенок, но и женщина и ребенок в одно и то же время.
Отчасти он выразил что-то подобное год назад, когда написал портрет Саскии в виде Флоры – с невзрачным цветком в руке, другой рукой придерживающую воздушные складки одежды на груди. Саския смотрит перед собой с загадочной, неопределенной улыбкой и затаенной нежностью…
Мейстер Рембрандт взял на кончик кисти немного густой прозрачно-золотой краски и нанес первый мазок. И тут с ним случился тот удивительный приступ, тот чудесный, родственный лунатизму припадок, каких не бывало уже несколько лет. Он забыл о самом себе, о своих повседневных заботах, забыл о времени, как бы потеряв сознание. Мир сузился до малой части холста, до густо измазанной краской палитры и нескольких кистей в руке.
Рембрандт бросался на картину, как на величайшего своего врага, наносил ей удар кончиком кисти, как будто в руке его была боевая рапира, точный, разящий, безупречный удар, и отскакивал, чтобы приготовиться к следующему удару. Он как будто сражался с неоконченной картиной, вел с ней кровавый поединок не на жизнь, а на смерть, но – о, чудо! – по ходу этого поединка возникала не смерть, но жизнь, картина оживала, начинала дышать и чувствовать.