– Хорошо было ему это, и вот он, желая показать сыну силу любви своей, сказал ему при всех мурзах и беках, – тут, на пиру, с чашей в руке, сказал:
– Добрый ты сын, Алгалла! Слава аллаху и да будет прославлено имя пророка его!
И все прославили имя пророка хором могучих голосов. Тогда хан сказал:
– Велик аллах! Еще при жизни моей он воскресил мою юность в храбром сыне моем, и вот вижу я старыми глазами, что, когда скроется от них солнце и когда черви источат мне сердце, – жив буду я в сыне моем! Велик аллах и Магомет-пророк его! Хороший сын у меня есть, тверда его рука и ясен ум… Что хочешь ты взять из рук отца твоего, Алгалла? Скажи, и я дам тебе все по твоему желанию…
И не замер еще голос хана-старика, как поднялся Толайк Алгалла и сказал, сверкнув глазами, черными, как море ночью, и горящими, как очи горного орла:
– Дай мне русскую полонянку, повелитель-отец.
Помолчал хан, мало помолчал, столько времени, сколько надо, чтобы подавить дрожь в сердце, и, помолчав, твердо и громко сказал:
Бери! Кончим пир, – ты возьмешь ее.
Вспыхнул удалой Алгалла, великой радостью сверкнули орлиные очи, встал он во весь рост и сказал отцу-хану:
– Знаю, я, что ты мне даришь, повелитель-отец! Знаю это я… Раб я твой – твой сын. Возьми мою кровь по капле в час – двадцатью смертями я умру за тебя!
– Не надо мне ничего! – сказал хан, и поникла на грудь его седая голова, увенчанная славой долгих лет и многих подвигов.
Скоро они кончили пир, и оба молча рядом друг с другом пошли из дворца в гарем.
Ночь была темная, ни звезд, ни луны не было видно из-за туч, густым ковром покрывших небо.
Долго шли во тьме отец и сын, и вот заговорил хан эль Асваб:
– Гаснет день ото дня жизнь моя – и все слабее бьется мое старое сердце, все меньше огня в груди. Светом и теплом моей жизни были знойные ласки казачки… Скажи мне, Толайк, скажи, неужели она так нужна тебе? Возьми сто, возьми всех моих жен за одну ее!…
Молчал Толайк Алгалла, вздыхая.
– Сколько дней мне осталось? Мало дней у меня на земле… Последняя радость жизни моей – эта русская девушка. Она знает меня, она любит меня, – кто теперь, когда ее не будет, полюбит меня, старика – кто? Ни одна из всех, ни одна, Алгалла!…
Молчал Алгалла…
– Как я буду жить, зная, что ты обнимаешь ее, что тебя целует она? Перед женщиной нет ни отца, ни сына, Толайк! Перед женщиной все мы – мужчины, мой сын… Больно будет мне доживать мои дни… Пусть бы все старые раны открылись на теле моем, Толайк, и точили бы кровь мою, пусть бы я лучше не пережил этой ночи, мой сын!
Молчал его сын… Остановились они у двери гарема и, опустив на груди головы, стояли долго перед ней. Тьма была кругом, и облака бежали в небе, а ветер, потрясая деревья, точно пел, шумел деревьями…
– Давно я люблю ее, отец… – тихо сказал Алгалла.
– Знаю… И знаю, что она не любит тебя… – сказал хан.
– Рвется сердце мое, когда я думаю про нее.
– А мое старое сердце чем полно теперь?
И снова замолчали. Вздохнул Алгалла.
– Видно, правду сказал мне мудрец-мулла – мужчине женщина всегда вредна: когда она хороша, она возбуждает у других желание обладать ею, а мужа своего предает мукам ревности; когда она дурна, муж ее, завидуя другим, страдает от зависти; а если она не хороша и не дурна, – мужчина делает ее прекрасной и, поняв, что он ошибся, вновь страдает через нее, эту женщину…
– Мудрость не лекарство от боли сердца, – сказал хан.
– Пожалеем друг друга, отец…
Поднял голову хан и грустно поглядел на сына.
– Убьем ее, – сказал Толайк.
– Ты любишь себя больше, чем ее и меня, – подумав, тихо молвил хан.
– Ведь и ты тоже.
И опять они помолчали.
– Да! И я тоже, – грустно сказал хан. От горя он сделался ребенком.
– Что же, – убьем?
– Не могу я отдать ее тебе, не могу, – сказал хан.
– И я не могу больше терпеть – вырви у меня сердце или дай мне ее…
Хан молчал.
– Бросим ее в море с горы.
– Бросим ее в море-с горы, – повторил хан слова сына, как эхо сынова голоса.
И тогда они вошли в гарем, где она уже спала на полу, на пышном ковре. Остановились они перед ней, смотрели: долго смотрели на нее. У старого хана слезы текли из глаз на его серебряную бороду и сверкали в ней, как жемчужины, а сын его стоял, сверкая очами, и, скрежетом зубов своих сдерживая страсть, разбудил казачку. Проснулась она – и на лице ее, нежном и розовом, как заря, расцвели ее глаза, как васильки. Не заметила она Алгаллу и протянула алые губы хану.