Коляска остановилась у дома Ореста Кипренского. Кваснин соскочил, подбежал к дверям, взялся за молоток, но постучать не успел, двери распахнулись. Растерянно оглядывая гостей, вышла к ним жена Кипренского Мариучча, которая провожала доктора. Всхлипнув, она обняла Витторию.
— О, мадонна! Он умирает!
— Что такое? Как умирает?
Гости испуганно вошли в комнату, где лежал Кипренский. Полумрак, спущенные жалюзи… Не сразу увидели постель художника. Кипренский окликнул их:
— Молодежь нагрянула. Очень рад.
Он лежал у окон на высоко подложенной оранжевой подушке, желтый, худой, изможденный, глаза его лихорадочно блестели.
Как это может быть? Всего неделю назад Кипренский был на вилле княгини Волконской, здоров, говорил бодро об отъезде с Мариуччей в Петербург. Александр уже попросил Кваснина написать речь, которую, если не будет охотников, готовился сказать сам за прощальным столом. И вот…
— Орест Адамович, вы ли это? — не удержался Александр. Мариучча опять всхлипнула.
— Что ты, что ты, Мария! — успокаивал ее больной. — Не волнуйся, Мария. Я обязательно поднимусь. Мне теперь умирать нельзя. — Он улыбнулся Александру, сказал по-русски: — Я сына жду. Сына! — и опять повернулся к жене: — Мы еще уедем в Петербург, мы еще будем счастливы.
— Орест Адамович, что же с вами? Доктор-то что говорит? — Александр никак не мог поверить в болезнь Кипренского.
— Жар, простуда… тоска, если красиво сказать, вдохновение иссякло, исчерпались мои силы. Это вы, молодежь, еще только обретаете себя. Наслышан, наслышан, синьор Алессандро, — Кипренский назвал Александра на итальянский манер, — наслышан о вашем успехе в Петербурге. Рад и поздравляю. Ваша картина преподнесена государю. Вы академиком стали. Поздравляю!
Говорить Кипренскому трудно, но неожиданным гостям он рад. С живым интересом всматривается в лица, улыбнулся Виттории, Кваснину, на Григория посмотрел с сочувствием.
— Нет, это никуда не годится, Орест Адамович! — отвечал с жаром Александр. — Никуда не годится. Быть академиком — значит Академии принадлежать. Ведь это… вызовут в Петербург — и тогда прощай свобода художника. Ей-богу, я бы хотел отказаться от звания{43}. Да как откажешься?
— Полно горячиться, Саша. Что за беда? Ну и академик. Хорошо, что академик. Стало быть, не ортодокс, не пустой человек. Теперь вам и работать только большое полотно. Вы ведь того и хотели — показать свои силы на малой картине, чтобы вам дали возможность работать большую. Только с большой уж не тяните. Любите вы покопаться. Недаром Брюллов назвал вас кропуном. Не обижайтесь, что повторяю. Большую картину следует враз начать и враз кончить. Иначе натерпитесь бед.
— Она у меня вся сидит вот здесь. — Александр приложил руку ко лбу. — Да вот приниматься страшно.
Кваснин наклонился к Александру:
— О Григории Игнатьевиче позабыли.
— Ах, да. Орест Адамович, Григорий и Виттория уезжают в Россию. Попрощаться пришли.
Виттория сидела возле Мариуччи. И тут бросилось в глаза, что они похожи, будто Мариучча была младшей сестрой Виттории. Сходство их подчеркивали заплаканные глаза, скорбные позы.
Кипренский посмотрел на них, улыбнулся, сказал по-русски:
— Ортодокс! Которая же прекраснее? — и повернулся к Григорию: — Вы, Гриша, должны утешаться тем, что познали сладчайшие минуты творчества. Это не каждому дано. Вы молоды. Может, еще все переменится. А потом — с вами Виттория. Это ваше счастье. Вы с нею будете счастливы всегда, как был счастлив я эти три месяца моей женитьбы…
Кипренский помолчал, отдыхая, потом продолжал:
— Вы не знаете ничего о моей Марии. В первый приезд в Италию я подобрал ее — одиннадцатилетнюю девчонку — в нищете и поместил в монастырь, чтобы она хотя бы с голоду не померла. Разве я думал тогда, что это и есть моя суженая. Теперь, через тринадцать лет… да, теперь вот мне блеснуло высшее блаженство, да только на миг. Болезнь моя, знаю, роковая…
Видно было, что он очень устал, лицо заострилось сильнее, впалые щеки стали бледны. Уходя, Александр понял, что видит Кипренского живым в последний раз.
Уже в коляске, после долгого молчания, он сказал:
— Вот странная судьба… Первый из русских художников, кого Европа признала, его автопортрет помещен в галерее Уффици, а между тем никогда он не был жалован вельможами, хоть и трудился на них и в друзьях ходил у нашего президента…
— Как много на земле горя, — заговорила неожиданно Виттория. Она всегда молчала в обществе художников, но, видно, и ее тронула участь Кипренского и Мариуччи, — как они несчастны…