Александр быстро и боязливо оглядывал их, пытаясь понять, кто тут государь-наследник Александр Николаевич. Он узнал в свите поэта Жуковского, который был наставником цесаревича, а потом уж рядом с Жуковским увидел и самого цесаревича.
Александр тотчас вспомнил, что видел наследника, когда государь приезжал в Академию. Тогда цесаревич был живой подвижный мальчик. Сейчас он — белокурый юноша со смягченными чертами лица Николая Первого — важно и устало шел в окружении свиты. Он вяло посмотрел на холст.
Александру неловко стало. Он не готов был встречать такого гостя. На подмалеванном холсте с намеченным контуром и едва оттушеванными фигурами Иоанна Крестителя, его учеников и толпы непосвященному еще ничего нельзя понять. Как жалко, что рано привели к нему наследника-цесаревича. Ведь надо, чтобы он понял картину…
Александр не знал, что наследник-цесаревич, впервые путешествующий по Европе, был утомлен впечатлениями и уже ничего не воспринимал, ему было все равно, куда его вели, что показывали. Василий Андреевич Жуковский сказал добрые слова о работе:
— Ваше высочество, вот пример того, как можно полезно для отечественного искусства трудиться в Риме.
Наследник быстро кивнул — он был согласен — и что-то сказал Жуковскому. Жуковский выслушал его с достоинством, обернулся к художнику, улыбаясь:
— Господин Иванов, государь-цесаревич оставляет вашу картину за собой…
Александр от неожиданности подался вперед:
— Ваше высочество, всемилостивейший государь, как я жалею, что не поспел к вашему приезду в Рим выявить мысль картины…
Цесаревич и свита удалились скоро. Киль стоял у распахнутой двери и кланялся каждому вельможе. Когда все вышли, он бросился к Александру — усы вразлет, щеки алы от счастья:
— Поздравляю, Александр э… Андреевич, с милостью государя-наследника! Вы должен нарисовать для альбом цесаревича акварели… — Он побежал, мелькая фалдами фрака, догонять свиту.
— Нарисую, нарисую, господин Киль, — довольный Александр поклонился вслед свите.
Какое счастье, что картина оставлена за цесаревичем! Ведь это значит: будут деньги, можно запереться в студии и работать, не думая о хлебе насущном. Пусть не в два, но в пять лет точно — можно окончить работу. Ах, кабы так все сложилось…
— «Ой, у лузи та й пры берези червона калына…» — чей-то голос напевал знакомую песню. Александр живо обернулся. На пороге, улыбаясь, стоял Кваснин; он горячо обнял, вроде напоказ, Александра. С ним пришел незнакомый господин, чуть постарше Кваснина. Он и пел. Он был остронос, длинноволос, с усиками, со смешливыми янтарными глазами, в кофейном сюртуке и сиреневом галстуке. Не называя себя, не обращая внимания на художника, господин обошел студию, заглянул во все углы, пересмотрел эскизы и этюды.
— Рекомендую, это — Гоголь, — сказал Кваснин.
— Гоголь? Что за Гоголь? — Александр прыснул в кулак, необычная фамилия его рассмешила.
— Литератор. Он пьесу написал, в ней все чиновничество высмеял.
— «Ой у лузи та й пры берези…» — невнятно напевал Гоголь, расхаживая по мастерской и по-прежнему не обращая внимания на художника, потом остановился перед картиной и умолк. Александру неловко стало от этого молчания.
— Гоголь намеревается пожить в Риме, тут поработать, — говорил в это время Кваснин Александру. — Он пишет большое произведение о Руси…
Но вот Гоголь обернулся. Веселость с него сошла, янтарные глаза округлились.
— Что это? Что это такое? — сказал он тихо. — Это когда пишется? В пятнадцатом веке? Или сейчас? Неужели такое возможно в нашу пору, когда жулик на жулике верхом едет и жуликом погоняет? А ведь возможно! — Гоголь рассмеялся довольный. Смех у него — доброго человека. — Александр Андреевич! Вы не знаете, что для меня сделали! Ведь вы меня спасли!.. Позвольте, обниму вас!
Он отмахнул со лба волосы, обнял Александра, трижды поцеловал, потом Кваснину сказал, будто не Кваснин, а сам он был давним знакомцем Александра:
— Вы говорите, картина — чудо! Картина? Конечно! Но самое первое чудо — художник. Не в нем ли заключен идеал совершенного человека? Не практические расчеты, а служение искусству, желание нравственно совершенствовать мир — вот что им движет, — он говорил это, будто Александра не было в мастерской. Но Александр не ощущал неловкости, какую, бывало, чувствовал, когда ему говорили комплименты. Потому что в словах Гоголя не было комплимента, он для себя скорее это говорил, для себя открывал какую-то истину.