Никита Муравьёв, глава Северного общества, в проекте конституции писал, что «власть самодержавия равно гибельна и для правителей, и для общества... Нельзя допустить основанием правительства — произвол одного человека...».
Этих слов Лермонтов не услышит и через двадцать лет! Новое поколение начинало свой путь не с пригорка, а опять от низины — собственными ногами, своим разумением.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Мишель — так его называли теперь московские кузины вслед за Сашенькой Верещагиной, дальней роднёй и близким другом всех лет юности[8], — бесцельно стоял у битком набитого шкапа в мезонине на Молчановке. Наугад достал растрёпанную книгу «Зрелища Вселенныя», привезённую из Тархан вместе с другим скарбом, полистал се бегло, усмехнувшись надписям нетвёрдой детской руки: «Кирик и Улита — Утюжная плита».
Ах, он всегда был одержим страстью к плетению рифм, с самого малолетства, сколько себя помнил.
А это про что? Что-нибудь из рассказов Хастатовых там, в Горячеводске? Время протекло, надпись осталась. Выдумает же этакое: великий Каракос и маленький Мартирос!
А между тем они уже начинали возникать перед внутренним взором: раздутый мясистый Каракос, усатый, с яростно вспыхивающими белками, и тщедушный Мартирос, заслонившийся от него худыми желтоватыми ручками.
Лермонтов захлопнул книгу, поставил на место.
— Кирик и Улита, утюжная плита, — протяжно проговорил он, думая совсем о другом.
О чём же? Да разумеется о Таше Ивановой[9], которую он церемонно называл Натальей Фёдоровной. Она была постоянным предметом его мыслей с того дня, как Мерзляков свёз его в их загородный дом на Клязьме.
Угрюмый и неловкий Алексей Фёдорович Мерзляков приходил к своему воспитаннику для нештатных занятий по пятницам, в постный день. Отведывал за хозяйским столом рыбного пирога, домашних пастил, пил чай из самовара. Уходя в мансарду, низко кланялся Арсеньевой. Но в общем был с нею безмолвен, смотрел букой.
Бабушка, проявив хлебосольство и даже некоторое заискивание, как всегда по отношению к тем, кто имел над Мишенькой хоть малейшую власть, поджимала губы, качала головой ему вслед на закрытую дверь.
Сын купчишки, пермяка солёные уши. Чай, из самой мелкоты, дома щи лаптем хлебал? Ни манер, ни наружности. Учёности, конечно, от него не отнимешь. Профессор, говорят, отменный. Однажды поднялась в мансарду, когда учитель читал собственные вирши. Велела не прерывать, села в сторонку с любезным видом. Мерзляков покосился на неё, проговорил деревянным голосом:
Взглянул исподлобья на склонённый чепец нежданной слушательницы и вдруг заговорил о непонятном для неё: ударных и безударных слогах, стопах и рифмах.
Мишель слушал наставника, не отводя глаз.
Бабушка поднялась, зашуршав юбками, и хмуро удалилась. Вот невидаль: развеять кручину во зелёном саду! Этакое-то в девичьей, в Тарханах, всякий день поют! И без денег. Зачем напускать туману? Она сама была не чужда пиитизму. Когда Машенька подрастала, покупала ей альбомы в английском магазине. Бывало, полистает странички, умилится:
А от мерзляковского всуплета разит тюрей с квасом. Но если Мишеньке на пользу, если ему нравится...
Мерзляков однажды предложил свезти Лермонтова в приятный дом.
— Семейство покойного моего добродея Фёдора Фёдоровича Иванова. Служил смолоду капитаном в морском полку, но стяжал славу в отставке сочинением пьес: «Марфа Посадница» да «Семья Старичковых». Вам, молодым, они уже неизвестны? Жаль. В сих сочинениях воображение отлично сочеталось с рассудком. А из чего же и составляется ум? Бывало, целыми вечерами мы предавались стихотворству, подкалывая и веселя друг друга! Рассеянность характера делала его невнимательным к глазури света, которую ничтожество так удачно на себя наводит, — с некоторым ожесточением добавил Мерзляков. — Вдова его вторично замужем за Чарторижским, но дом всегда открыт для старых друзей, и барышни Ивановы — прелюбезные девицы; старшая Наталья Фёдоровна знает множество стихотворных пьес... Да не так, как попугайничают многие, а понимая размер и рифму.
8
9