— Охотно позволяю, потому что меня хлебом не корми, шампанским не пои, а дай стишки почитать, — ответил Лёвушка и, несколько раз оглядевшись вокруг себя, попросил закурить.
Лермонтов и Долгоруков подвинули ему свои сигарочницы, и он с недовольной гримасой взял «мексиканскую соломку».
— Оставь это новомодное баловство, — сказал Дорохов и, опустив руку под стол, вытащил из-за голенища трубку с коротким чубуком. — Вот трубочка, которую ровно двенадцать лет назад, в июле двадцать девятого года, курил твой брат во Владикавказе, когда возвращался из поездки в Арзрум.
Простенькую пенковую трубку у Дорохова чуть не вырвали, и она пошла по рукам.
— Руфин Иванович, — сказал Ксандр через стол, — даю вам за неё пятьсот рублей!
— Нет-с, князь, — сухо ответил Дорохов, — у нас, старых кавказцев, как-то не заведено торговать памятью друзей. Извольте-ка передать трубочку сюда, если вы её осмотрели...
Лёвушка наконец закурил дороховскую трубку и с наслаждением пустил густую струю дыма, повисшего в горячем неподвижном воздухе. Потом, поставив локти на стол, он сощурился и, невидяще глядя перед собой, стал читать, предупредив, что стихи принадлежат ему.
Стихи были элегические, и Лёвушка растягивал, распевал их, движениями своих тёмных бровей отмечая те слова, которые он особенно хотел донести до слушателей. Лермонтов сразу узнал в них довольно близкий перевод известного стихотворения французского поэта Арно, которое натолкнуло его самого на мысль написать «Дубовый листок оторвался от ветки родимой...». Лаконичные Лёвушкины стихи показались ему точнее и выразительнее своих собственных.
Когда Лёвушка окончил чтение, все зааплодировали, а Серж Трубецкой налил ему шампанского.
— А стишки-то ничем не брильируют[173], — сказал вдруг Дорохов, — и я, признаться, в них даже не вслушивался. Но читаешь ты, бестия, даже лучше, чем читал Александр.
Лермонтову стало неловко от бесцеремонности Дорохова и жаль Лёвушку. Но тот, нисколько не смутившись, отвечал, раскуривая погасшую трубку:
— Ох уж эти мне генеральские сынки, притворяющиеся грубыми солдатами! Послушай-ка другое, что потом скажешь.
Лёвушка сделал несколько глотков из бокала и, так же невидяще глядя перед собой, снова начал читать:
Это были лермонтовские стихи, написанные ещё в прошлом году, но известные разве что Монго и Саше Долгорукову, и Лермонтову было интересно, как общество воспримет Лёвушкину мистификацию. Теперь в его голосе не было ни малейшей напевности, наоборот, слова звучали скорее отрывисто или, во всяком случае, так, как они звучат, когда обычный человек, не актёр, обращается к обычному человеку, тоже не актёру. И в то же время этот обычный человек — вернее, оба они — не петербургские или московские франты, приехавшие развлечься на воды, а кавказские офицеры; тот же, от чьего лица написаны стихи, смертельно ранен и обращается с последней просьбой к товарищу, уезжающему в отпуск. Лёвушка так проникся всем этим, так легко нашёл дорогу к мужским сердцам, доступным и воинственным порывам, и мирным чувствам только тогда, когда они настоящие, что на какой-то миг Лермонтову показалось, будто это и впрямь не его стихи, а стихи самого Лёвушки.
Слушали Лёвушку в полнейшей тишине, и когда в проёме двери показался Геворк, неся очередное ведро с шампанским, Дорохов строго погрозил ему пальцем и заставил скрыться в зале. А Лёвушка голосом умирающего офицера просил невидимого товарища рассказать на родине о его судьбе: