Девятнадцатилетняя вдова княгиня Щербатова[57] выглядела в свете залётной пташкой и появилась поначалу в сопровождении бабки Серафимы Ивановны Штерич, величавой старухи с гладко зачёсанными седыми волосами, горестным ртом и породистым римским носом. Та ещё не оправилась от ранней кончины любимого сына, дяди Щербатовой, Евгения Штерича, молодого дипломата, который вернулся из Италии в злой чахотке и с разбитым сердцем. Неизвестно, что более свело его в могилу? Носились слухи, будто пылкая любовь к уличной плясунье-коломбине была отринута по настоянию матери.
Эта история шестилетней давности окружила имя Щербатовой добавочным ореолом, когда её собственная драма была у всех на устах. Сёстры Штерич — Мария и Поликсена — росли круглыми сиротами в глуши Украины. Старшая Мария вышла замуж, едва шестнадцатилетней, за молодого офицера князя Щербатова и овдовела прежде, чем истёк год супружества. Её ребёнок родился через несколько дней после смерти отца. Но она была ещё слишком молода, чтобы навсегда оставаться безутешной, и после положенного траура стала появляться в свете, вызывая толки и внимание. Одни искали её руки, другие волочились ради моды, новинки.
Лермонтов лишь исподтишка, когда никто не мог подкараулить смятение его чувств, слабо и незащищенно улыбался детскими губами, впивая влекущий образ: прямые шелковистые пряди волос, мерцающие глаза, щёку, обожжённую румянцем, — всё то щедрое трепетание жизни в каждом даже незначительном её движении, в гибкости стана, в бесшабашности жеста, которые так притягивали его.
— Да хороша ли хоть? — спросил Акимушка Шан-Гирей с досадой и невольной завистью.
Сам он если и очаровывался, то скромненько, издали, не очень расходуя себя в бесполезных мечтах, зная, что час его ещё не настал. Сначала служба, упроченное положение, а уж затем он поищет в кругу дворянских барышень свою суженую, может быть, вовсе не на бальном рауте, а в уюте родовой усадьбы. С хорошим именем, с приличными манерами, белокурую, с нежной шейкой, перехваченной бархатной лентой... Аким вздохнул, возвращаясь к чужому роману.
— Так хороша твоя княгиня? — повторил он, потому что не был вхож в те салоны, где блистала Мария Щербатова.
— Ах, Аким, ни в сказке сказать, ни пером описать!
— Ты, конечно, преувеличиваешь. Потому что сам описываешь её, и даже не гусиным, а стальным аглицким пером! — Он усмехнулся, довольный подобным каламбуром.
Аким не лез в остроумцы. Всё, что он говорил и делал, было прямолинейно и обстоятельно.
Лермонтов часто посещал Марию Алексеевну — Машет, как называли её в дружеском кругу, — её дачу в Павловске и городской дом на Фонтанке. Искал глазами ещё издали ряд прямых чистых окон, где ему чудилась её тень. Во фронтоне дома было что-то чопорное, строгое, что наводило на мысль о клетке для жизнерадостной Машет.
При его приходе зажигалась «маленькая луна» — люстра из матового молочного стекла. Иногда они подолгу молчали, оставшись наедине, и не тяготились этим молчанием. Но чаще вели доверительные беседы. Она рассказывала о своём детстве среди вишнёвых садов Украины. Лермонтов — о своих утраченных иллюзиях в большом свете.
Щербатова смотрела на него, невесомо держа пальчики в перчатке над его рукой, не касаясь, но словно оберегая.
— Я хотела бы для вас успокоения, Мишель.
— Избави Боже! — живо откликался он. — Покой — это край всех желаний! А у меня их так много!
— Одно из ваших желаний — любовь? — спросила юная княгиня, искупая прямоту слов пленительным румянцем.
— Моя прелесть! — серьёзно сказал Лермонтов, слегка пригибаясь, чтобы поймать из-под поспешно уроненных ресниц васильковый взгляд. — Любовь — это зеркало, в которое мы смотримся. Но видим в нём лишь самих себя. Я не умею быть счастливым. Любовь, как маленькая тучка, тянется к широкому облачному небосклону, к целой гряде жизненных удач. У меня удач никогда не будет; надо мною беспощадное солнце. Где уж тут устоять золотой тучке! Истает и она без следа...
Машет секунду размышляла.
— Вы говорите так грустно... Прошу вас, молитесь, когда нападёт тоска. — И тотчас без перехода добавила: — А вот я полетела бы с вашим Демоном за облака и опустилась на дно морское!
Он отшучивался, уходил, но всё чаше вспоминал эту статную, оживлённо улыбающуюся женщину с чудесным, оттенка сливы, румянцем на щеках.
57