Выбрать главу

Последний раз я видел Яшу у него в комнате. Был выходной день, утро. Мама разбудила меня и сказала: “Спустись к Яше, скажи Жене, чтобы шла домой — бабушка что-то себя неважно чувствует…”. Я спустился на второй этаж, позвонил. Открыл мне “Бурьян”. Сразу же заулыбался, галантно поклонившись (так он шутил), пропустил меня в прихожую. И я услышал… Арию Сусанина — в исполнении Яши!… “Да-да!…” — звонко ответил он на мой стук в дверь. Он стоял посреди комнаты в трусах, белый, как молоко, а Женя лежала в кровати под одеялом. Она смутилась, покраснела, но тут же стала смеяться. “Чего ты приперся, дурачок?…” — говорила она смеясь. Ее длинные, распущенные волосы накрывали всю подушку. Я сказал. “Иди! — скомандовала она. — Я сейчас приду!”. Она все смеялась… А Яша, видно, все же усмотрел какой-то смысл, для себя, в арии Сусанина, в этом: “Ты взойдешь, моя заря! Настало время мое!”. Он хорошо пел…

Когда его “забрали”, а вслед за ним, через несколько дней, и “Бурьяна”, и до Пелагеи дошли разговоры о том, что это дело рук ее зятя, Королевича Елисея, она спустилась во двор и стала кричать всему дому, что их Дима, ее зять, никакой ни энкавэдэшник, а экспедитор в ресторане, что им, ей, в частности, “а Димочке еще больше”, “эти инородцы” не нужны и за три копейки. “Чего мне, ихняя жилплощадь нужна, а? — вопрошала она. — Что ж мы — звери ненасытные какие? Нам и своего хватает!… А если кто их выдал, так наверняка Богины — они ж партейные, им все до рук прибрать надо!… Маруську с дитем выселили, надо же!…”. Кричала она, как резаная, полчаса, не меньше… И убедила всех в своей непричастности к аресту “инородцев” — в искренности и бесстрашии Пелагеи никто не сомневался. Но и обвинения ее были в общем неосновательны: так, Яшу, например, и незачем было “выдавать”, он сам выдавал себя с головой, верней — головой, своим “разумом”, он ведь еще и писал, и посылал свои сочинения в различные издания, то есть сам же предоставлял “вещдоки” своей “преступности”. Что, о чем он писал?… Женя, много лет спустя, когда Яши давно уже не было в живых, по сведениям, добытым ею в МГБ, рассказывала мне, что то были сочинения философские и, как я понял, главная их идея заключалась в том, что — как это сегодня выразить без словаря, лексики Хайдеггера или, скажем, Фромма? — человек, соблазнившись своей властью над природой, окончательно утратил Бога, что непременно приведет его к самоуничтожению; даже в русской литературе, после Пушкина, он усматривал рост (или — отражение) этого “соблазна” — у Льва Толстого, Бунина — что в результате лишило и Слово его божественной свободы… И “важнейшее из искусств” ему представлялось последней ступенью этого “соблазна”, падением и творческим, и нравственным, и даже физическим, или — образом этого падения, сужения человеческого духа под видом его расширения, буквальным погружением в сновидческую ночь. И это писалось в тридцатые годы, в разгар индустриализации!… Кстати, и Хайдеггер, кажется, начинал в те тридцатые годы — идеи же носятся в воздухе, — даже, видно, и там, где почти нечем дышать… Вряд ли что-то сохранилось от сочинений бедного Яши, а вдруг?… Где-нибудь?… Наверняка это было бы интересно и сегодня, во всяком случае, понятнее, проще, чем Хайдеггер — ведь это сугубо наше: святая душевная простота!…

Что же касается Богиных — они жили на третьем этаже, занимали, после “выселения” Маруси с Изькой, квартиру полностью, как, впрочем, и сама Пелагея с семьей, и Мифа, и наша семья, — то это было слишком уж огульное обвинение: во-первых, Богины не могли “выдать” Яшу, да и “Бурьяна”, поскольку не смогли бы Яшу понять, если бы и слышали его, а он с ними не разговаривал, верней — они, Богины, не разговаривали ни с ним, ни с “Бурьяном”, да и ни с кем в доме, за исключением нашей семьи. Во-вторых, Богины не посмели бы претендовать на “жилплощадь” на другом, втором, этаже — с этим в нашем доме было строго, как будто дом находился под каким-то сверхприсмотром: освободившаяся комната тут же опечатывалась и сразу же заселялась новыми жильцами, в основном — военными, хотя, действительно, Богин, глава семьи, майор, начальник военной типографии, сумел переселить “Марусю с дитем” из комнаты в своей, теперь уже целиком своей, квартиры в такую же точно комнату в квартире напротив, в логово Охотника — там умер старик-музыкант (Пелагея тогда кричала во дворе: “Еще неизвестно, чего он вдруг помер! Кто ему подмог помереть?…”). Но Богину удалось осуществить этот ход с согласия Маруси, которую уговорили перейти — к великой, но затаенной ярости Охотника, метившего на эту комнату. Однако у Богина росла семья, его жена, маленькая, уже очень немолодая, или казавшаяся мне такой, напоминавшая кроткую, усталую козу, покорно продолжала рожать, а у Охотника и у его жены если и предвиделось прибавление, так только собак…