Выбрать главу

Игры наши взрослели, но не становились человечнее. Стояло лето. Тридцать седьмого года. Очень жаркое, помнится. Было утро. Я собирался на речку. Во дворе меня уже поджидали друзья: Изька, Толька, ребята из соседнего двора. А на берегу, противоположном, я видел из окна, ждали наши “противники”. Игра называлась “Чапаев”. Суть ее заключалась в том, что тот, кто вызывался быть “Чапаевым”, должен был переплыть речку, метров 50, под “огнем” противника, то есть под градом камней, небольших, но весомых, камни предварительно проверялись и, соответственно, заготавливались. Можно было, конечно, и пронырнуть, проплыть под водой это расстояние, но далеко не всем это было доступно, обычно выныривали посреди реки, чтобы вдохнуть. Случались, понятно, и “ранения” — не в кавычках. Изьку поэтому мы не пускали плыть — он бы не запросил пощады, и его наверняка забили бы. А плавал он не очень… Но вот что характерно: игры наши, я сказал, не становились человечней, но и не политизировались — в этой игре, например, “белыми” бывали то мы, то наши противники, и даже аресты в нашем доме, и не нашем, не вызывали у нас, не у всех, понятно, сомнений в их справедливости — мы, правда, еще не знали их последствий, этих арестов, и они воспринимались нами как скучное, малоинтересное продолжение гражданской войны, даже не добивание “врагов народа”, а их, скажем так, установление. Но так и многие взрослые — тогда. И Толька, как и его старший брат, был убежден, что с его отцом произошла ошибка, что его скоро выпустят, “проверят и выпустят”, и ему было стыдно за мать, за ее крик на лестнице, за то, что “так убивалась, будто отец в чем-то виноват!…” Но, смею сказать, в играх наших уже происходило, проступало то, что оставалось для нас, для всех, еще не арестованных, за кадром. Впрочем, почему не “арестованных”? В том-то, видно, и дело, что все мы были “арестованы” и, так или иначе, с большей или меньшей остротой, это чувствовали и, так или этак, стремились вырваться “из-под ареста”, освободиться!… Но, может быть, я слишком политизирую все, и человеку вообще, особенно — в детстве, свойственно чувствовать себя “под арестом”? Возможно. Но откуда это яростное ощущение своего бессмертия? Своих беспредельных возможностей? И, как следствие этого, бестрепетная жестокость, легкость крови, смерти? Нас, подрастающее поколение, политизировали, а на деле — оболванивали безмерно; в результате мы, многие из нас, становились безмерно аполитичными, нам требовалась абсолютная свобода, не меньше, то, что сегодня называется “беспредел”, — случай, вероятно, уникальный: термин сугубо литературного, философского обихода, обкатавшись, как камень-голыш, стал обиходным в уголовной среде, а затем и вообще в жизни, в нашей жизни!… Так страна получала и убежденных палачей, и добровольных жертв…

Я собирался на речку, а мама ходила из комнаты в комнату — почему-то она осталась дома, не пошла на работу. Я не сразу почувствовал, что что-то случилось — мама помалкивала, ходила в комнату бабушки, возвращалась в нашу, затем — в гостиную, опять к бабушке, и все с таким видом, официальным, как будто уже находилась на работе. Затем я уловил на лице мамы какую-то оскорбленность, что ли, губы у нее были поджаты. Но это выражение не относилось ко мне — на меня мама не смотрела. Жени же дома, я понял, не было. Так, молча и деловито, мама дала мне позавтракать и, когда я встал из-за стола, сказала: “Бабушка заболела… Но ты… Не пугайся… И не рассказывай никому… Во дворе… Понял?”. Я не понял — бабушка болела переднее время и ни для кого это не было тайной. Мама прибавила: “Не заходи к ней!… Старайся не смотреть на нее!… Это такая болезнь!…”. Я не зашел к бабушке, того и не потребовалось — когда я проходил через гостиную, бабушка выползла на четвереньках из своей комнаты и зарычала, как собака, глядя на меня. Но не зло зарычала, “узнала” меня. “Что ты стал? — сказала мама. — Я же тебе сказала: “Иди!”. В этот момент прозвенел звонок — за мной пришли. И бабушка, ужасно ощерившись, показывая зубы, злобно зарычала и двинулась, на четвереньках же, к двери. “Иди же!” — с болью выкрикнула мама, и я ушел. Я никому ничего не рассказал во дворе, только брату, это он звонил. Когда мы с ним вернулись с речки, мамы моей уже не было, была Женя. Бабушка же лежала у себя в комнате — под кроватью!… Женя ласково говорила нам: “Детки мои хорошие, вы не будете дразнить бабушку?… Вы же любите ее!… Бабушка заболела, но скоро выздоровеет!… Попринимает лекарства, поспит и будет опять здорова!…” Это, мы поняли, говорилось не только для нас с братом… Во дворе же каким-то образом стало известно на следующий день, что “Анна Осиповна сошла с ума”…