Сохранилось письмо Леси к брату Михаилу, в котором она предлагает программу переводов. В список авторов Леся включила, кроме своего любимого Гейне, произведения Короленко («следовало бы издать полного»), Гаршина («тоже необходимо всего перевести»), «конечно, Сервантес должен быть у нас, что же это будет за «Европейская библиотека» без «Дон Кихота»!».
Писатели, вошедшие в примерный список авторов библиотечки, убедительно подтверждают широту кругозора и глубину познаний Леси в области литературы, показывают тонкость и взыскательность ее художественного вкуса. По ее мнению, надо перевести свыше 70 писателей, причем рядом с именем она называет и какие произведения могут представить интерес для украинского читателя — акцент на произведениях демократической направленности. Из Байрона «нужно перевести «Чайльд-Гарольда» и «Манфреда», Гёте — «Фауста» и «Вертера», несколько лирических стихотворений; Гюго — «Отверженные», «Собор Парижской богоматери», «Труженики моря»; Диккенса — «Давид Копперфильд»; Достоевского — «Записки из Мертвого дома» и «Преступление и наказание»; Гончарова — «Обрыв» и «Обломов»; Мольера — «Брак поневоле», «Тартюф», «Скупой», «Смешные жеманницы»; Пушкина — «Борис Годунов», «Цыгане» и лирические стихи; Пруса — «Форпост»; Льва Толстого — «Война и мир», «Анна Каренина»; Тургенева — «Отцы и Дети», «Дворянское гнездо», «Накануне», «Стихотворения в прозе»; Шекспира — «Гамлет», «Отелло», «Макбет», «Король Лир», «Ричард III»; Щедрина — «История одного города», «Господа ташкентцы», «Самоотверженный заяц», «Карась-идеалист»; Лермонтова — стихи, «Демон», «Герой нашего времени»; Флобера — «Мадам Бовари» и «Воспитание чувств»; Петрарки — сонеты; Бальзака — «Тридцатилетняя женщина»; Лонгфелло — поэму из жизни североамериканских дикарей (никак не могу вспомнить ее названия, но самую поэму читала, и она мне очень понравилась)…».[17]
Огромен литературный багаж восемнадцатилетней девушки, не правда ли? Здесь же, в этом письме, она ставит перед братом и «Плеядой» принципиальный вопрос: кому будут адресоваться книги — народу или интеллигенции? И в противовес общепринятым в «Плеяде» широковещательным заявлениям о том, что переводная литература — это и есть народные издания, Леся пишет: «…если переводная литература должна издаваться для народа, для простого народа, то тогда каталог произведений для переводов можно и даже нужно сократить, так как зачем ему, по крайней мере теперь, все эти Поли Бурже, Байроны, Леопарди…»
Далеко не все замыслы и планы «Плеяды» были осуществлены. И все же творческая атмосфера кружка в значительной мере способствовала развитию, совершенствованию литературного (не только в области перевода) мастерства его участников. Не удивительно, что из «Плеяды» вышло немало писателей, получивших впоследствии известность, — Владимир Самойленко, Людмила Старицкая, Грицько Григоренко, Галина Комарова, Иван Стешенко и многие другие переводчики и публицисты, выступавшие в демократической периодической печати.
Бережно и внимательно относились к «Плеяде» деятели старшего поколения украинской культуры. В домах Старицких, Косачей, Лысенко неизменно бурлила творческая жизнь, здесь всегда читали, обсуждали очередные сборники, дискутировали. По обыкновению в субботу с молодежью встречались Михаил Старицкий, Олена Пчилка, Николай Ковалевский и другие. Выдающийся композитор Микола Лысенко радушно принимал у себя молодых людей. Они нередко становились первыми слушателями его новых произведений.
В 1890 году Леся провела несколько месяцев в Киеве, у брата Михаила на Тарасовской. Это были лучшие дни Лесиной жизни в столице. Сюда, как в клуб, приходили студенты, полемика не прекращалась ни на минуту, а Лесе только это и требовалось — в больницах и далеком Колодяжном ощущался голод по обществу. Она яростно и задорно вступала в студенческие дискуссии.
И в эти месяцы Леся чувствовала себя не вполне здоровой, однако не прекращала работать. В кругу друзей и знакомых пыталась забыться, шутила, смеялась вместе со всеми. Бодрое настроение привезла с собой и в Колодяжное, где вынуждена была из-за «проклятой ноги» неделями не выходить из хаты. Подъем духа чувствуется и в стихотворном послании к брату Михаилу, написанном в шутливой манере:
Лежа в постели без движения, со скованной гипсом ногой, она еще находит силы с юмором относиться к своему состоянию! Стойкость, мужество в борьбе с недугом не позволяли расслабиться:
Переводы из Гейне и Альфреда де Мюссе, постоянная кропотливая работа, переписывание снова и снова, мысли о деятельности «Плеяды» — все полностью поглощало Лесю:
КОЛОДЯЖЕНСКАЯ «РЕСПУБЛИКА»
Летом старшие Косачи разъехались кто куда. Петр Антонович застрял в Луцке по служебным делам, Ольга Петровна заехала в Киев к Михаилу, чтобы потом вместе отправиться в Гадяч. В Колодяжном под присмотром Леси, которая чувствовала себя в это время довольно сносно, оставалась целая орава детей. Она называла их «хрущами», «тиграми», «неграми» и т. п., а также ласкательными прозвищами: Ольга у нее — Лиля, Лилея, Пуц, Пуцинда; Микола — Микось, Кох, Кохточка; Оксана — Тамара, Марця, Уксус; Исидора (самая маленькая, «мизинчик», родилась в 1888 году) — Дора, Дроздик, Белый гусь, Патька.
Все требовали внимания, ласки, да и просто ухода — особенно малыши. Надо было удовлетворить (или усмирить) каждого. Уезжая в Киев, мать сказала:
— Оставляю на тебя всю нашу республику. Я знаю твою склонность к либерализму и немножко побаиваюсь… Но думаю, что, почувствовав президентскую ответственность, ты будешь осуществлять принцип строгой справедливости…
— Выходит, отныне я полновластный правитель нашей республики? А как быть с формулой, которую ты не раз повторяла: «Власть развращает. Абсолютная власть развращает абсолютно»? Ты забыла?
— Нет, не забыла.
— И тебя не пугает опасность того, что я превращусь в диктатора, деспота, терроризирующего свое общество?
— Ты на это не способна. Из всякого правила есть исключения. Да и времени пройдет не столько, чтобы человек с твоим сердцем и умом смог переродиться в деспота…
В семье Косачей, да и у ближайших друзей — Старицких и Лысенков — шутки, остроумные придумки не переводились, они были неотъемлемым атрибутом повседневного общения, переписки. В письмах Леси встречаются многочисленные, окрашенные мягким юмором прозвища, а также своеобразно употребляемые на протяжении всей жизни местоимения. Друзей и близких знакомых из литературного окружения она называет «кна-кны», даже в письмах к родителям: «Плеяда» соберется у нашей кна-кны — в воскресенье», «Передай привет одесским кна-кнам». В многолетней переписке с Ольгой Кобылянской Леся, как правило, прибегает к местоимению (и когда речь идет об адресате, и когда о ней самой) кто-то (хтось, хтосічок, когось — «Пускай кто-то без кого-то не грустит. Пускай пишет, — кто-то любит, когда кто-то пишет»). Произведения — чаще всего свои, а то и друзей, знакомых — «улиты». Такое шутливое название получали задуманные, но медленно пишущиеся вещи. Происхождение этого слова связано с поговоркой: «Улита едет, когда-то будет». От «улиты» Леся образовала глагол «улитить» («Улиты в следующем письме пришлю», «…бог даст доуличу все благополучно»).
В этот раз управление «республикой» облегчалось благоприятной погодой. Лето выдалось солнечное, теплое, щедрое на фрукты и овощи. Ягод — не собрать! После завтрака разбредутся Лесины «республиканцы» по всем закоулкам усадьбы, а она скорее за свои «улиты». Казалось, на минутку присядет у стола, а проголодавшиеся уже манифестуют.
После обеда Леся возится с вареньем. Каждый получает личное задание «президента»: кто — собирать малину или смородину; кто — разводить и поддерживать огонь под тазом, в котором покрывается пузырьками темно-красное сладкое варево; а двухлетняя Патька — первый помощник «президента» — должна сидеть рядом с Лесей и держать наготове половник для размешивания сиропа. Тот, кто честно работает на республику, вечером получает вознаграждение.
С наступлением темноты в доме становится тихо — все засыпают (или делают вид, что спят). Только «президент» бодрствует. Садится за стол — надо написать маме. Не так просто было больному человеку управляться с таким хозяйством: «Мы теперь все варим да жарим, и, должна сказать, эта работа начинает мне надоедать… Нога у меня болит по-прежнему, вынуждена лежать в постели. Читаю Тена и занимаюсь вареньем. Временами пишу стихи. Пуц с учителем не пререкается, а как учителю живется в республике, узнаешь из его собственных слов — он намеревается тебе написать. Мне кажется, что республика его не обижает. Целую тебя и дорогую кна-книну. Бабушку тоже целую, пусть не гневается, что не пишу.
Ваша Леся. 14.VI. 1890».
ГЁТЕ ИЛИ ШИЛЛЕР? ЯКУТСКАЯ ТРАГЕДИЯ
Ни домашние хлопоты по хозяйству, ни занятия с детьми, ни болезнь не в силах были преградить путь к поэзии. Леся глубоко чувствовала ее и теперь, когда ей пошел уже двадцатый год, просто не могла не писать. К тому же она сознавала, что литература — это ее судьба, жизнь, счастье, радость и оружие.
Многоликий и многообразный мир раскрывался перед молодой поэтессой — мир сложный и противоречивый, страдающий от несправедливости и насилия, объятый мраком невежества и нищетой. С тех пор как возникло общество, разделенное на классы, противоречия между ними разрослись в бездну. И кажется, нет такой силы, чтобы устранить их. И избежать их невозможно.
Что же делать? Где выход? Надо искать… Кто как, а она придет к людям со своим словом — очищенным в горниле справедливости, согретым в сердце так, чтобы огнем жгло «замерзшие души». Пришли на ум мысли Достоевского о слове, которое пробивает «сердечную кору, проникает в самое сердце и формирует человека. Слово, слово — великое дело».
Долог этот путь и очень труден. Но ведь в борьбе за освобождение народа она не одинока… Такие думы и чувства помогли принять решение, которое четко выражено в программном стихотворении «Мой путь». Автор не убежден, придется ли ему торжествовать победу. Может быть, счастье будет завоевано потом. Не в этом суть. Высшей похвалы заслуживает тот, кто жертвует собой во имя дела, триумф которого не скор.
Нелегка судьба поэта. Лермонтов, Шевченко, Шиллер, Байрон, Мицкевич. Жизнь каждого из них — драма. Великая драма. Правда, судьба великого Гёте иная. А может, так происходит потому, что они по-разному понимают искусство? Ведь слова Гейне о Шиллере как антиподе Гёте вполне приложимы и к нему самому.
Лесю привлекал не Гёте, а Гейне и Шиллер. Но откуда черпать силы? Как закалить себя для борьбы? Ведь то титаны духа, она же всего лишь женщина, больная женщина…
Но где-то внутри, в глубине души, не соглашалась: десятки, сотни, тысячи других, не отмеченных перстом гения, неутомимо и бесстрашно борются за правду, справедливость. Не только Данте, Байрон, Достоевский, Шиллер стремились проникнуть в таинства жизни и, подобно шиллеровскому герою, отважились забраться в подземелье и сорвать покрывало с Сайского идола. Не один Шевченко нес в ссылке «хламиду поругания». Грабовский, Ковалевский, Манжура, Руданский, Свидницкий…
Каждый, как мог, следовал тем же путем, что и великие избранные, проявляя при этом поразительную силу духа. Например, Владимир Малеванный, один из таких рядовых бойцов. Леся вынула рукопись из ящика и начала читать (очерк должно было переправить Драгоманову для печати за границей).
Владимир Малеванный — поэт, пропагандист, тесно связан с народниками 70-х годов — «землевольцами». В 1879 году был арестован и сослан в Сибирь. При рассмотрении дела в «Верховной распорядительной комиссии» жандармское управление так аттестовало Малеванного: служил делопроизводителем одесской городской Думы, принадлежал к нелегальным кружкам, оказывал помощь деньгами лицам, укрывающимся от властей.
Будучи переправленным в мценскую пересыльную тюрьму и узнав, что место ссылки — Восточная Сибирь, Малеванный не пал духом, не стремился оправдаться, не просил о помиловании. Свое настроение изливал в стихах. Вот эти строки особенно импонируют Лесе:
А ждав, поки завзятих більше буде. всегда сможет правильнее размышлять, видеть недостатки в жизни людей и находить средства для их устранения… Образование для каждого человека — все равно что оружие для воина: каким бы храбрым он ни был, безоружный не много сделает. Как бы ни жаждал человек совершать добрые дела для себя и других, когда у него нет знаний, ум его не развит. Он не ведает, почему людям живется плохо, и тогда остается одно: биться, как рыба об лед.
Каждый должен, не транжиря драгоценное время, приобрести как можно больше знаний, а потом применить их в жизни. К несчастью, сегодня далеко не все люди располагают такой возможностью, но тому, кто ее имеет, грех ею не воспользоваться… Помни же, что еще очень много на земле бедных, голодных и холодных людей, помни, что долг каждого честного гражданина так или иначе помочь этим людям».
Как-то в письме к сестре Малеванный высказал опасение, что срок ссылки могут продлить («теперь продлевают многим»). Так оно и случилось. «22 января, — писал он сестре, — в Якутске произошла стычка сорока ссыльных с администрацией, которая закончилась перестрелкой. Были убитые и раненые. Это событие потрясло всех нас, живущих в улусах…» По окончании срока Малеванному, якобы как «участнику якутских беспорядков», прибавили еще четыре года и переселили в Томскую
Несколько раз пытался бежать, но его снова возвращали на место ссылки. О непоколебимости и энергии Малеванного свидетельствуют письма к родным. Вот как наставлял он своего сына: «Я смотрю на образование, то есть приобретение знаний, как на средство, с помощью которого человек губернию…
Леся отложила в сторону прочитанную рукопись. Мысль работала напряженно, до боли. Образ Владимира Малеванного затмил реальный мир. Один, второй, третий храбрец… Бесконечная цепь храбрецов, но своей воле, во имя счастья людей пошедших на смерть.
Чернышевский без страха и сомнения ринулся в бой с самодержавием. В этом смысл его жизни, его призвание. В этом внутренний долг, долг перед народом. Может, когда-то в далеком будущем человечество станет единым в своих общественных устремлениях, и тогда исчезнет потребность в самопожертвовании?.. Пока же борьба неизбежна, она разгорается, рождает героев, сопровождается неминуемыми жертвами.
И снова — в который раз! — всплыла мысль о собственной физической неполноценности. Если бы не это, Леся избрала бы путь революционной борьбы — честный и прямой… Тогда она еще не догадывалась, что своим страстным поэтическим словом свершит подвиг не менее значительный. Она этого не знала и понапрасну терзала свою душу. Но понапрасну ли? Может быть, и это помогло ей так высоко взлететь?
CONTRA SPEM SPERO[18]
18 мая 1890 года, в зеленую субботу, Леся писала брату: «Милый Миша! Я воскресла! И снова берусь поднимать на гору «сизифов камень»… Позволь по такому случаю привести цитату из моего нового стихотворения — «Без надежды — с надеждою»:
Таких стихов наберется десяток. Эхма, — тем много, а времени так мало!
Как ты полагаешь, поднимется? Эх, вряд ли, — не такой это камень!.. Видишь ли, и я так думаю, — не миновать мне ножа немецкого — мама говорит, что зимой поеду в Бену… Сейчас снова хожу на костылях, болят ноги в стопе, и из-за этого хожу по-кошачьи, да еще спина болит сильнее, чем прежде, — и трех минут не могу просидеть. Вот, Михайлику, какая твоя сестра ленивая! Видит бог, совсем ленивой стала: для собственного развлечения и разрядки пишу маленькие стихотвореньица, а работы никакой! Переводов — ни одного… Увидимся ли мы с тобой до осени? Мне в Киев пока что путь заказан. Неужто не приедешь и ты к нам, здесь уже земляника вызрела. Леса наши шумят, рожь наша волнуется, сады зеленые расцвели, — у нас теперь настоящий рай!.. Ох, не удержусь — запою!
Увы!.. Я еще ни разу не была в роще…»
Такие обстоятельства и настрой растревоженной души помогают глубже понять знаменитое Лесино «Contra spem spero». Каждая строка, каждое слово этого произведения — крик наболевшего сердца, стремление вырваться из тисков жестокой судьбы. Здесь нет места вымыслу: ни символов, ни громких и цветистых оборотов, ни малейшего расчета на эффект — одна лишь правда, действительность, искренность. «Золотая весна», «молодые годы», «слезы горячие», «думы седые» — все это, собственно, не аксессуары стиха. Несколько штрихов, упоминаемых в письме, говорят о жизненном фоне, на котором возникла эта вещь: «Зеленая суббота, 18 мая. Среди осоки зелень и цветы…»
Поистине контраст разительный: золотая весна, мелодии лета, а над всем этим — осенние седые тучи, «темнота глухая и унылая», и «смерть налегла мне на грудь». Конечно, все это — индивидуально сложившиеся обстоятельства, абсолютно личное настроение, но какая сила и искренность чувств! И еще одно, пожалуй, главное: в каждой строфе фон безнадежности и беспросветности перекрывается надеждой, призывом к борьбе. И здесь — ни теня позерства, бахвальства:
А о том, что это настроение не преходящее, мимолетное, а устойчивое, перерастающее в убеждение, свидетельствует цикл «Семь струн», написанный вслед за «Contra spem spero».
Из каждой струны нотного ряда — от «до» до «си» — «извлекала» Леся отдельное стихотворение. В каждом из них — оптимизм, уверенность в своих силах, в конечной победе. Угрозы злых туч не страшны:
В этом же цикле есть сонет, посвященный фантазии. Здесь уже общественно-политические и социальные мотивы звучат сильнее:
Несмотря на молодость, Леся хорошо умела владеть собой, своими чувствами и настроениями. Она прекрасно сознавала, что путь гражданского, революционного поэта устлан не розами, а шипами. Грусть, тоска, печаль, порою и сомненье еще не однажды навестят ее. Что же делать тогда? Развеять их в шумных сборищах друзей? Нет, забытья не принесет многолюдная толпа, ты в ней утонешь, но горе твое останется с тобой. Лучше в темную рощу или в поле, где ветер смелеет…
ЛЬВОВ. ВСТРЕЧА С ИВАНОМ ФРАНКО И МИХАИЛОМ ПАВЛЫКОМ
Медлить с лечением ноги было уже невозможно, и после рождества решено отправиться в Вену. Видимо, придется месяца три пролежать, потому лучше сделать операцию зимой. Ужасная штука — скитаться по клиникам. «Это — настоящий ад!» — говорила Леся. Да и нож хирурга страшен. Но что делать, пускай режут, лишь бы выручили из беды. «Зато утешала себя тем, что увижу Европу; пожалуй, Украину тоже можно назвать «Halbasien», как Вы прозвали Болгарию», — писала Леся Драгоманову.
Студеным январским утром 1891 года простился Петр Антонович с женой и дочерью, посадил их на поезд Киев — Волочисск. Еще во время сборов намечено было на несколько дней остановиться во Львове, чтобы повидаться с галицийскими писателями и договориться по литературно-издательским делам.
Во Львов (тогда имевший официальное немецкое название Лемберг) прибыли поздно. Остановились в приветливой и чистой гостинице с явной печатью подражания лучшим европейским отелям. Назавтра побывали в редакции журнала «Зоря», где обе — и дочь, и мать — печатались, затем заторопились к Ивану Франко, не раз уже приглашавшему Ольгу Петровну в гости.
В доме их встретила жена писателя, давнишняя знакомая Ольги Петровны. Разговорились о жизни, о литературе. Ольга Федоровна, закончив Харьковский институт благородных девиц и Высшие женские курсы, увлеклась своим будущим супругом, его талантом, прогрессивными взглядами. Она заботилась о муже, старалась быть помощницей в его делах.
Однако не могла не грустить, вспоминая родные края. Ольга Франко расспрашивала о киевских новостях, общих знакомых, друзьях. Не сдержалась и рассказала о том, как нелегко живется семье, да и самому Франко. Хорошо еще, что есть преданные, разделяющие его взгляды и замыслы друзья — Павлык, Лукич, Гнатюк… Поговорили о детстве Ивана Яковлевича: вырос в большой крестьянской семье, любил одиночество, лес, реку, любил бродить по росе, а зимой босиком бегал по снегу. И никогда не болел. Пас гусей, а потом коров, лошадей…
— В первые месяцы после замужества, — продолжала рассказ Ольга, — я как могла помогала ему: когда бывала в селах, записывала народные предания, легенды. Даже специально ездила собирать нужный материал. Переписывала рукописи, днями копалась в книгах, подбирая понадобившиеся ему факты, данные. А теперь руки не доходят — дети мал мала меньше, нужда…
Вечерело, когда распахнулась дверь и на пороге появился Иван Франко. Олена Пчилка поздоровалась с ним, как с давним и добрым знакомым. Леся же видела его впервые. Неужели это тот самый Каменяр,[19] который могучим голосом зовет дробить тяжелым молотом гранитную скалу, вставшую на пути миллионов трудящихся к лучшему будущему? Облик, манера вести себя были настолько непосредственными, что, казалось, чересчур опрощали его. Даже интеллигентное платье не могло перелицевать простонародный вид Франко в господский.
Завязался разговор, и Леся увидела жизнерадостного, простосердечного и остроумного человека, который не мог не вызвать к себе чувства симпатии. Лесю поразила энциклопедичность знаний Ивана Франко: создавалось впечатление, что он знал буквально все. Книжные новинки, последние романы, новеллы, стихи, пьесы, театральные постановки, конгрессы, сессии — этим не удивишь, этим живет литератор. А вот то, что он досконально знает различные промыслы, сельское хозяйство, кооперацию, жизнь животных и растений, знает, как построить сельскую хату и вышить рубаху, что ему известны обряды индийской и египетской религии, — это совсем другое! Форма рассказа, объяснения даже сложных и абстрактных вопросов была удивительно логичной и понятной — все становилось ясно как на ладони.
Леся не могла скрыть своего восхищения и сказала об этом вслух. Франко слегка смутился, а потом решительно возразил:
— Да нет же, все это пустяки… Если человек имеет голову на плечах, да к тому же записную книжку и карандаш, он много сумеет. Послушайте, расскажу вам по этому поводу об одном приключении, которое стряслось со мной в прошлом году.
И он поведал забавную (но не без морали) историю. Сидят они с польским поэтом Яном Кастровичем в ресторане, ужинают. Вваливаются трое здоровенных, крепких, как медведи, подвыпивших стариков и через четверть часа поднимают страшную кутерьму. Один из них, лесничий, выхватил револьвер и начал размахивать им. Другой, лесоруб, — за топор. Франко спокойно поднялся со своего места, налил разбушевавшимся стариканам по рюмке и, улыбаясь, промолвил: «Выпьем за знакомство… Я вижу, что вы меня не узнаете, а это нехорошо. Может, вспомните, где мы с вами встречались?»
Все трое взглянули на него, на мгновение задумались, а затем лесничий, все еще распаленный, буркнул: «Не припоминаю!» — «Ну, это не беда, — ответил Франко. — Если бы я жил в лесу, как вы, я точно так же не обращал бы внимания на людей». С этими словами он по-хозяйски сел на скамью, вынул из кармана блокнот, карандаш и попросил: «Будьте так добры, повторите еще раз, как вы бранились. Я хочу записать некоторые ваши выражения — уж больно они сочные, народные. Я — писатель и хочу употребить их в одном рассказе о жителях леса». Забияки переглянулись и начали слушать внимательнее. Записная книжка сыграла свою роль. Франко начал объяснять лесорубам, что такое фольклор, словно ни револьвера, ни топора, ни ссоры ничуть не бывало…
На следующий день Леся и ее мать в сопровождении Ивана Франко присутствовали на импровизированном вечере, устроенном в их честь львовским клубом «Просвиты». Три небольшие комнаты. Одна из них, попросторнее, называлась залом. У стенки расставлены стулья, их уже заняли солидные дамы — матери. Дочери же, одетые в красивые, белоснежные платья, сбились в кружок в центре зала; парни выстроились у двери.
Поплыли звуки вальса, «кавалер» из строя парней подходил к девушке, приглашал, делал тур вальса по кругу и отводил ее на то же место. Снова учтивый поклон, и парень возвращался к двери или выбирал другую девушку. Играли только вальс и венгерку. Вечер продолжался до двенадцати часов, и все это время бедные девчата простояли посреди зала.
Леся впервые была на такого рода вечере и всему удивлялась. Она обратилась к Франко:
— Как странно! Здесь ведь все свои, а относятся друг к другу как незнакомые. Никто и слова не промолвил. Почему?
— У нас такой обычай: во время танца разговаривать нельзя, сразу же скажут, что флиртуешь. А это самый тяжкий грех…
Побывали Косачевны и у профессора Шухевича, где обычно собирался цвет местной интеллигенции. Почти все время Леся находилась рядом с Франко, чутко опекавшим гостью.
— Панна Леся, знакомьтесь. Мой товарищ, тот самый Михаил Павлык, который вас так интересует…
Павлык не выделялся ни внешним видом, ни поведением, ни голосом. Одет был скромно: темный пиджак, темно-серые брюки, на высоком воротничке белой рубахи маленькая черная бабочка. По глазам, в которых будто застыли спокойствие и неподвижность, не догадаться: возмущен он или доволен, радуется или грустит.
Леся обратилась к нему обрадованно и растроганно:
— В самом деле, я очень хотела поблагодарить вас, господин Павлык, за журналы и книги, которые вы пять лет назад прислали нам в Колодяжное…
— А я вдвойне рад нашему знакомству. Рад, что вижу вас, молодую писательницу Украины — Лесю Украинку. А во-вторых, мне очень приятно то, что вы родственница чудесного человека — Михаила Драгоманова, расположением и дружбой которого я горжусь. Скажу откровенно, меня пленяет и ваш псевдоним — Украинка, который так вам к лицу, словно вы с ним и родились…
В непродолжительном разговоре с Павлыком Леся ощутила в этом невысоком и болезненном на вид, застенчивом и незаметном в обществе человеке скрытую энергию, несокрушимость характера. Это впечатление укрепилось еще больше, когда несколько позже Франко привел фрагмент из своего разговора с Павлыком.
— У тебя, Иван, есть семья, — говорил он, — тебе есть для кого работать. А я должен остаться один. И так лучше, если погибну, по крайней мере, никто слезы проливать не будет. Ты бери город. Там рабочий сознательный, с ним легче говорить. А я возьму село, там труднее, что я за неделю успею — батюшка в воскресенье разрушит…
Верным другом и помощницей Павлыка была сестра Анна, как и он посвятившая жизнь борьбе за освобождение народа…
Среди львовян, провожавших гостей в столицу Австрии, был и Михаил Павлык. Леся произвела на него глубокое впечатление своим умом. Никогда прежде не встречал он девушку, так всесторонне развитую, с такой свежей и ясной мыслью. Даже не представлял себе, что в девятнадцать лет может раскрыться перед человеком такой огромный мир, что в таком возрасте можно мыслить так масштабно. Конечно, никакого сравнения с галицийскими панночками — даже постарше, — работающими на литературной ниве. Свое восхищение Павлык передал в письме к Драгоманову:
«Не так давно была здесь Ваша сестра с дочерью. Я очень рад был ее увидеть и узнать… Я представлял ее совсем другой, теперь же увидел тихую, серьезную женщину, — об уме ее нечего и говорить. Ну, а Леся просто ошеломила меня своим образованием и тонким умом. Я полагал, что она вся в мире своей поэзии, но оказалось, далеко не так. Для своего возраста она гениальная женщина. Мы много беседовали, и в каждом слове ее видел я ум и глубокое понимание поэзии и человеческой жизни. Весьма интересно и полезно, чтобы ее поэзия и другие литературные труды (на которые она, по-моему, способна) перешли на социальное поле».
Перед отправлением поезда Франко, Павлык, Шухевич сердечно приглашали Ольгу Петровну и Лесю на обратном пути подольше погостить во Львове.
Присмотревшись к общественно-политической жизни в Галиции, а несколько позже и в Вене, Леся убедилась, что правительственный либерализм, даже освященный парламентом буржуазно-республиканского или конституционно-монархического государства, не приносит народу ни свободы, ни счастья, не избавляет его от эксплуатации, насилия и обмана. Народ Галиции находился под тройным гнетом — собственного украинского панства, австрийского (государственного), и польского (помещичьего). Осуществлялась эта политика руками реакционной проавстрийской партии «народовцев».
В ноябре 1890 года, накануне Лесиного приезда, ведущие народовские деятели (О. Барвинский, А. Вахнявин, Ю. Романчук и др.) заключили соглашение с австрийским наместником в Галиции графом Бадени, по которому «народовцы» в обмен на мелкие подачки правительства (несколько мест в парламенте, открытие украинской гимназии, введение украинского фонетического правописания и т. п.) обязались быть во всем солидарными с политикой австрийского правительства и польских господствующих кругов. Отныне провозглашалась «новая эра» в отношениях с польской шляхтой и австрийским правительством.
В вопросах украинского языка «народовцы» вели жестокую полемику с «москвофилами», объединявшими ту часть галицийско-буковинской интеллигенции и духовенства, которая ориентировалась на реакционные силы царской России. В.И. Ленин писал, что москвофилов в России поддерживала «самая реакционная партия, Пуришкевичи и K°, партия крепостников, возглавляемая царизмом».[20]
Хоть эти партии и враждовали между собой, но, по существу, их политические платформы не отличались друг от друга. «Основа обеих наших партий, — писал И. Франко, — одна и та же, разница между ними чисто формальная. Эта ли партия побеждает, та ли — для народа польза одинакова — никакой».
В противовес «народовцам» и «москвофилам» по инициативе Ивана Франко и его товарища и единомышленника М. Павлыка в Галиции в 1890 году образовалась крестьянская «Радикальная партия». Она на первых порах отстаивала интересы трудящихся, развенчивала грабительскую политику австрийского правительства и его приспешников — быстро обогащающихся украинских буржуа. Но со временем эта партия выродилась в обычную буржуазно-реформистскую. В 1898 году И. Франко вышел из нее.
Леся быстро сориентировалась в этих межпартийных перипетиях. Она остро осуждала соглашательство и предательство народных интересов, продемонстрированные «народовцами», с другой стороны, одобрительно отнеслась к радикалам и их журналу «Народ».
Леся Украинка — М. Драгоманову. 17 марта 1891 года, из Вены. «Только приехав и увидев, как здесь живут люди, я лучше поняла галицийские дела и отношения. То, что на Украине виделось нужным, хорошим, предельным, — то же, применительно к здешней жизни, оказалось таким убогим, нелепым, ненужным, а то и вредным. Вокруг знаменитой «угоды» (соглашения. — А. К.) больше разговоров поднялось у нас на Украине, потому что мы сами придумали: то-то благодать — и две русские гимназии, и правительственная корреспонденция на нашем языке, и защита со стороны правительства против поляков — теперь нам уже «и сам черт не брат…». Оставалось только заплакать от умиления. Но мне теперь такой несчастной, легковесной и глупой представляется эта «угода», что стыдно за галичан, как они могли додуматься до такой глупости. Что касается «народовцев», то мне (и не только мне одной) их кривые дороги, quasiпатриотические возгласы и поклоны правительству опротивели, и даже не потому, что я раньше не представляла, какой вред приносят их поступки всему нашему делу, — просто чувство справедливости поворачивает меня прочь от такого «лояльного патриотизма». Пресловутая «политика», «лояльность», кривые дороги, ведущие к высокому идеалу, «почитание народной святыни», «умеренный либерализм», «национальная религиозность» etc., etc., - все это так утомило нас, молодых украинцев, что мы рады были бы выбраться куда-нибудь на чистую воду из того «тихого болота».
Галицийский вопрос волновал Лесю долгие годы. Не однажды возвращалась она к нему в статьях и особенно в письмах. Вмешивалась и непосредственно в галицийские и буковинские дела, когда приходилось бывать там. Она понимала, что «поповство вместе с клерикализмом еще сильно в Галиции, но тем более нужно с ним бороться, а не потакать ему, потому что оно может высосать из народа все здоровые жизненные соки. Галиция ныне уже не прежняя, — писала Леся, — соглашатели остались на бобах, потому что вся галицийская общественность, кажется, скорее бы с чертом помирилась, чем со шляхтою, в этом я уже уверена, потому что хорошо присмотрелась к здешним польско-русинским отношениям».
Художественно-эстетические дела в Галиции тоже обстоят неважно. Отсталость, заметная невооруженному глазу, особенно в сравнении с надднепрянской Украиной. И не где-нибудь, а в среде радикально настроенной интеллигенции.
«Здесь еще возможны споры, — пишет она брату Михаилу, — подобные таким: что лучше — Шиллер или новые сапоги, Венера Милосская или куль соломы и т. п… Ежедневно спорю с «сечевиками» о неоромантизме, о поэзии и вчера все же заставила их признать, что в литературе важнее портреты, а не фотографии (понимаешь разницу?), что без «выдумки» нет литературы, что подлинно реалистическим описанием можно назвать только то, которое перед глазами читателя создает яркую и выразительную картину… Из современных писателей они больше всего ценят Золя и ставят его выше остальных французских писателей, которых они, правду сказать… и не читали!»
Одним словом, Галиция мало порадовала Лесю. Впечатления несколько противоречивые (как-никак заметны хоть эфемерные конституционные свободы относительно украинского слова, австрийский цесарь не подписывает указов о запрещении украинской литературы и культуры, не рассылает циркуляры о том, что «нет, не было и быть не может никакого особенного малороссийского наречия…»), однако общий вывод был таков: произвол правительственных чиновников и польской шляхты, имевшей на местах больше фактической власти, чем сам Франц-Иосиф, а также униатское духовенство, собственная русинская реакция сводили на нет и эти мизерные свободы.
С такими мыслями продолжала Леся поездку на запад.
ВЕНА: НОВЫЕ РАЗОЧАРОВАНИЯ
Ночью поезд миновал Краков, Одерберг, а утром приближался к Вене. Прогремел по Дунайскому мосту и через две минуты остановился под стеклянной крышей Северного вокзала. На привокзальной площади Косачевны увидели новейшее достижение техники, очередное «чудо» — электрический трамвай. Новенькие, окрашенные в ярко-красный цвет вагончики сверкали в лучах зимнего солнца. Рядом чинно выстроились одно- и двуконные экипажи. Ольга Петровна попросила извозчика ехать в гостиницу «Централь».
Обстоятельно выяснив, каким образом будет проходить лечение, переселились на квартиру в старой части города по улице Флориана: всего квартал до больницы, вблизи административных, учебных, научных и художественных заведений — различных министерств, Академии наук, университета, консерватории театров, музеев и т. п.
«Мы живем в старой, очень красивой части Вены, — писала Леся, — недалеко от нас начинается Burg[21] (императорский дворец и парк), там же Burg-theater,[22] недалеко ратуша (Rathaus[23]), все прекрасные здания разного стиля, они сплошь покрыты орнаментикой и украшены скульптурами так, что даже непривычно все это видеть. И когда эти люди успели столько всего понастроить? Статуи — словно фарфоровые игрушки — и, кажется, ничего не стоит накупить их десятками. Что ни дом, то кариатиды, атланты, маски, гении и бог знает что! Такого прекрасного города, как Вена, может, и в мире нет. А общественные здания, концертные залы, театры! Какие украшения, сколько скульптуры, живописи, орнаментики разнообразной — страх! Однако сколько ни пиши, всего не опишешь…»
Архитектура, высокий уровень культурной жизни — все это выдвигало Вену в те времена в число выдающихся городов мира. Не случайно существовала поговорка: Вена — музей искусства и колыбель музыки. Семисотлетняя столица Габсбургской империи поглощала богатства и таланты многих завоеванных и угнетенных ею народов. Она славилась такими древними архитектурными ансамблями, как знаменитый собор святого Стефана — прекрасным образцом немецкой готики, — который возводился, достраивался и перестраивался в течение веков. В основной части собора, воздвигнутой в XIV столетии, — южная башня, имеющая рекордную высоту среди подобных сооружений Европы — 137 метров. Внутри собор покоится на 18 сводах, украшенных многочисленными статуями.
Позже (XVII–XVIII вв.) архитектурный ансамбль Вены пополнился всемирно известными дворцами в стиле барокко: Шенбрунн, Бельведер, Шварценберг и др. Только выдающихся в архитектурном отношении театров Вена насчитывала двенадцать (большинство на полторы-две тысячи мест).
Из венских улиц и проспектов наибольшее впечатление произвел на Лесю Ринг (Рингштрассе), четырехкилометровой подковой охвативший так называемый внутренний город. Посреди Ринга бульвары, а по обе стороны разместилось все выдающееся и примечательное, чем богата Вена. Среди площадей и парков выделяется, в частности, площадь Марии-Терезии с колоссальным двадцатиметровым памятником этой императрице; площадь Шиллера с памятником.
В восточной части Ринга, по соседству с квартирой Косачей, — огромный красивый городской парк, украшенный статуями — фигурами нимф Дуная, памятниками Штраусу и Шуберту. Вена привлекла к себе Лесю еще и потому, что была школой, пристанищем и родиной многих выдающихся композиторов и музыкантов — достаточно назвать Моцарта, Бетховена, Шуберта, Штрауса, Глюка, Гайдна, Листа, Брамса.
В те годы в Вене учились, жили и работали некоторые украинские писатели, общественно-политические деятели, художники, композиторы. Здесь издавались книги, альманахи, газеты, журналы. Созданное под руководством единомышленника Ивана Франко — Остапа Терлецкого — украинское культурно-просветительное общество объединяло эту прогрессивно настроенную интеллигенцию.
По числу жителей Вена занимала тогда четвертое место в Европе. Но толчеи на улицах не было, и это импонировало Лесе и ее матери. Обстоятельства сложились так, что они в избытке располагали свободным временем и ежедневно совершали экскурсии, хотя Лесе они давались с трудом.
Что касается лечения, то Лесе так и не пришлось лечь «под немецкий нож». Известный венский врач Теодор Бильрот решил проводить лечение без хирургического вмешательства, полагаясь главным образом на гипсовый бандаж с месячным постельным режимом, а затем намеревался применить специальное устройство — аппарат для стопы.
Такому повороту Леся была и рада и нет. Таила надежду, что в Вене, после операции, наконец прекратятся ее мучения. А теперь увидела, что хлопот предстоит немало, что снова придется по «чужим украинам» скитаться.
Пока что жила в Вене относительно спокойно, знакомилась с городом, бывала в театрах, кафе. Обидно только, жаловалась Леся, что очень трудно привыкнуть к венскому диалекту. Ходит она здесь как глухая — а ведь немецкий знает превосходно.
В Вене Леся часто посещала драматические и оперные спектакли, музыкальные концерты, смотрела и слушала выдающихся артистов Италии, Франции, Германии и других стран. Впервые в жизни слушала в таком мастерском исполнении произведения Вагнера, Моцарта, Бетховена, Мейербера, Галеви и радовалась тому, что была достаточно подготовлена для восприятия настоящих произведений искусства. Ни роскошь и блеск декораций, ни обольстительная призрачность сцен, ни прославленные имена исполнителей — ничто не ослепило Лесю. За великолепием и изысканностью она сумела увидеть анахронизм и отсталость отдельных спектаклей, их эклектический стиль: то ли романтизм, то ли мелодраматизм — не поймешь…
Встретив афишу итальянской труппы о спектакле А. Толстого «Иван Грозный», Леся решила обязательно посмотреть, как это «итальянцы по-итальянски будут царскую тиранию представлять! Вот смеху-то будет!». Немного времени спустя Леся сообщала сестре Лиле о том, что смотрела детский спектакль «Сказки о мачехе-царице». Интересно было наблюдать игру артистов детского возраста, чего она никогда не видела. Особое наслаждение получила от оперы Верди «Отелло». Дездемона так прекрасно пела песню об иве и «Ave Maria», что хотелось плакать. Некоторые зрители рыдали. Женщины в театре здесь часто плачут.
Очаровательные спектакли и зрелища, великолепная архитектура, прекрасные парки и площади, спокойная, свободная жизнь в «свободном» конституционном государстве — ничто не могло успокоить Лесино сердце, убаюкать ее мятежную душу. Если что и увлекало, то ненадолго. Скорее всего ее больше занимали общественно-политические проблемы.
В письмах из Австрии Павлыку, Драгоманову, М. Косачу, семье и даже тринадцатилетней сестренке она в основном говорит о своих впечатлениях, наблюдениях, чувствах и выводах и меньше всего о болезни.
Так уж повелось — в тот период, да и потом, — если ее собственная жизнь складывалась хотя бы на йоту лучше, более или менее спокойнее, еще сильнее терзали душу мысли о родине, о народе. В Вене Леся явственнее ощутила, осознала горькую судьбу своего народа, изнемогающего под невыносимой тяжестью буржуазно-помещичьего гнета, в условиях ненавистной деспотии — самодержавия.
Из письма к брату Михаилу. Март 1891 года, Вена. «Ты говоришь, будто бы от моего письма более свободным духом повеяло. Может быть! Дай-то боже! Но если это правда, что тут, в этой стране, я чувствую себя свободнее, то опять-таки никогда до сих пор я не ощущала так чувствительно, до чего тяжело носить оковы и до чего ярмо натрудило мне шею. Не знаю, выпадали ли дома часы такой тяжелой, горячей и горькой печали, как здесь, в более свободной стране. Мне часто кажется (ты знаешь, как развита у меня «образная» мысль, а потому и не удивишься), мне кажется, что на руках и на шее у меня видны красные следы, которые натерли оковы и ярмо рабства, и все видят эти следы, и мне стыдно за себя перед вольным народом. Видишь, у меня руки в цепях, но сердце и мысль свободны, быть может, свободнее, чем у всех людей, потому мне так горько, и так тяжело, и стыдно. Когда я вернусь на Украину, то, наверно, еще острее будет ранить наша неволя и я потеряю последний покой, который у меня еще оставался там. Но ничего, не будем печалиться об этом! Не о покое нам теперь нужно заботиться!..»
Примечательные и противоречивые строки! Кажется, Леся в самом деле признает наличие свободы в буржуазном государстве, ее привлекает то, что люди могут собраться там, где они хотят, говорить о чем угодно, о делах своей страны… Этот внешний контраст между жизнью на Украине и здешней жизнью вначале ослепил ее. Этому способствовало, видимо, и то, что приехала она в Австрию в разгар предвыборной кампании: собрания, речи, общества — все это было очень необычным, новым, так что она и «не замечала массы подкупа, доносов, обмана, мошенничества, которые также обнаружились накануне выборов». Только при более пристальном рассмотрении окружающей жизни постепенно раскрывались глаза: «Поразили меня в здешней выборной кампании так называемые «расходы на агитацию», попросту говоря, грубый подкуп! У кого больше денег, того и партия крепче…»
На смену первым поверхностным выводам приходят другие, основанные на более критическом восприятии действительности, на анализе и сопоставлении фактов. Она по достоинству оценила парламентские «свободы», громкие либеральные лозунги — рассмотрела за ними настоящее лицо «конституционной монархии», принесшей свободу буржуазии, но не народу. Так что парламентаризм в такой ситуации — чистое шарлатанство, и австрийский народ вряд ли назовешь свободным!..
Лечение завершилось. Пора возвращаться на Украину. «Сегодня пришли врачи и принесли аппарат, надели на ногу, запрягли меня и ушли, — пишет Леся своей сестренке. — Аппарат этот не такой, как варшавский, — совсем иначе устроен. Кажется, мне удобно будет с ним ходить… Этот аппарат лучше гипса, с ним очень удобно сидеть, а ходить можно где угодно, даже без палки, но я еще не рискую ходить совсем без палки, поэтому мама купит мне маленькую палочку или зонтик… Мы скоро возвратимся домой, но все-таки еще неделю пробудем здесь, так как нужно испытать аппарат».
Погостить во Львове, как намеревались, не удалось. Остановились в доме Ивана Франко, а на следующий день пришла полиция и предложила им, как иностранцам, немедленно покинуть город, ссылаясь при этом на предстоящие выборы в парламент. Вот тебе и хваленая «свобода»!
Но это уже не удивляло и не поражало — насмотрелись досыта.
ЛЕСИН БЕЛЫЙ ДОМИК
20 марта Косачевны выехали из Львова и через два дня были дома, в Колодяжном. Полесская весна — сырая и холодная — вынудила Лесю тотчас же двинуться на юг, в Крым. Малярия атаковала с такой силой, что не позволила задержаться для встречи с семейством Ивана Франко, которое Косачи пригласили на лето к себе.
И в целом год выдался неблагоприятным: в Евпатории Лесю настиг тиф, и она переселилась в Бессарабию, чтобы подольше пожить на юге, там, где — не сравнить с Полесьем — тепло и сухо. «Итак, теперь я не у моря, хотя и под ясным небом, — писала она Драгоманову 22 августа, — теперь я на Днестровском лимане у Аккермана, в французской колонии Шаби (швейцарские колонисты приехали сюда в 20-х годах разводить виноград и разводят его до сих пор). Жить здесь так себе, но уж больно скучно. Лучше быть в Ваших лесах, чем ходить здесь у лимана… Что это Вы вздумали болеть? Непорядок это! Вы уж лучше эти привычки оставьте мне, Вам они — не к лицу».
Голый пустынный лиман Приднестровья и однообразные аккерманские пейзажи, чужие и непривлекательные для волынянки, вскоре вконец опостылели. И потому Леся очень обрадовалась, получив письмо от отца с предложением возвращаться домой. Попутно он сообщил новости.
Первая. Чтобы вольготнее было семье и удобнее для Леси, летом в колодяженской усадьбе выстроен отдельный флигель (шале) для старших детей — Леси и Лили (очень скоро его назвали Лесин Белый домик). Комнаты в нем были сухие, светлые, с высокими потолками. В самый раз для Леси. «Худое в таком расселении состояло в том, — вспоминал Петр Антонович, — что Леся нередко засиживалась допоздна, и надо было идти в этот домик в два-три часа ночи и убеждать ее в том, что это вредно. На меня обрушивался гнев дочери и неотразимые аргументы — образ жизни матери и других литераторов — этих «ночных созданий». По моим наблюдениям, такой способ писания для Леси чрезвычайно вреден, и другой раз посетуешь: зачем ее судьба наделила писательским талантом. Не удивляйтесь — в старости ворчанье и брюзжанье вещь распространенная. К тому же я никогда не принадлежал к числу идолопоклонников, то бишь литературных энтузиастов. Еще будучи молодым, убедился, что чистое поле нередко только засоряют черными семенами и что вторая часть известной поговорки («Кто его сеет, тот разумеет») несправедлива — многие из тех, кто сеет, не только не разумеет, но чаще всего ни черта не знает, врет и прямо-таки продается».
Второе приятное известие — отец перешел на службу в город Ковель, в семи километрах от Колодяжпого, и наконец будет жить вместе с семьей. Леся отвечала отцу: «Милый папа! Лучшего подарка, как позвать меня домой, ты не мог бы и придумать. Мне уже надоели эти юго-восточные стороны, и теперь это все равно, если бы ты простил мне год ссылки. Теперь я предполагаю выехать отсюда 8 сентября. Недельки две пробуду в Одессе… Может, для меня и вправду зимой лучше дома. Конечно, в Крыму климат благоприятный, но ведь много денег потребуется… Не скрою, зимы боюсь, но ведь я ее боюсь и здесь: как только наступает похолодание — сразу не по себе делается. Пусть уж дома, с помощью нового камина, «юг устраивать» буду. Но ты не думай, что лето для меня зазря потеряно, нет, нога начала побаливать, а затем успокоилась…»
Однако не только болезнь тревожила Лесю. Неотступная, навязчивая мысль о том, что она «должна такой отшельницей жить», что она «не приносит добра ни людям, ни себе», постоянно угнетала и мучила ее. Хроническое недомогание, не позволявшее целиком отдаться литературно-общественной работе, с головой окунуться в борьбу, было для Леси несравненно большим горем, чем боль физическая.
«Напрасно Вы думаете, — отвечала она М. Павлыку, — что у меня только и забот, только и мыслей о моем здоровье, то бишь о болезни, — будь это так, то никакой беды бы и не было и не о чем было бы говорить».
«В СЛЕЗАХ Я СТОЮ ПРЕД ТОБОЙ, УКРАИНА…»
Путешествуя по южным краям, Леся не упускала ни малейшей возможности, чтобы засесть за свои «улиты». Кроме переводов с французского и немецкого, кроме нескольких десятков прекрасных писем родным и друзьям, она написала цикл стихов «Крымские воспоминания», а также отдельные стихотворения, в которых звучат — пусть нечетко и невыразительно — освободительные мотивы.
Закипают чувства от позора невольничьего, бьется мысль в сетях бессилия:
Поэтесса видит и понимает, что народ, вся страна стонет, истекает кровью в тисках социального гнета. В отчаянии сердце рвется на части. Но что же делать? Рыдать?
И это тягостное уныние, тоску и слезы прерывает решительная мысль, растущая уверенность в том, что «восстанем мы, когда душа восстанет»:
Бывая изредка, чаще всего проездом, в Киеве, Леся поддерживала отношения с «Плеядой», резко осуждая при этом тех, кто проповедовал «оппортунистическо-рациональную политику» по отношению к правительству.
Среди киевских кружков молодых литераторов был один исключительно женский. Леся была знакома со многими его участницами, но ей претила организационная кастовость, и она радовалась, когда этот кружок объединился с «политиками», где большинство составляли мужчины и где господствовал «политический», а не «культурнический» дух. Слово «политика» подчеркивалось в противовес слову «культурничество». И еще был один кружок, на собрания которого приходила Леся, — кружок «Млечный Путь», организованный Галиной Ковалевской, дочерью единомышленника Драгоманова Николая Ковалевского.
Участие в деятельности этих кружков было полезным для Леси прежде всего тем, что она знакомилась с библиотеками, которые наполовину комплектовались нелегальной литературой, приобретаемой на средства из членских взносов. Были здесь и программные библиографические списки литературы, составленные с целью подготовки молодых революционных пропагандистов. В кружке «Политика» не удовлетворялись культурно-просветительной программой, не верили в политические реформы, считали их вещью неосуществимой и бесцельной. «Мы понимали потребность идти «в народ», — пишет в своих воспоминаниях участница этого кружка Мария Беренштам, — опереться на народные массы, но совсем не знали, как это сделать… Мы считали, что идти на село следует не для того, чтобы учить детей читать и писать, но проводить там пропаганду, организовывать более сознательных крестьян и сельскую интеллигенцию в политические кружки».
Для этой-то цели и создавались рукописные программы литературы для кружков, конечно нелегальных. Эти программы, а точнее, указатели литературы для самообразования были чаще всего на русском языке и в переводах с европейских. Наибольшей популярностью пользовался список, начинавшийся с так называемой «тенденциозной беллетристики», то есть романов социальной и радикально-социалистической направленности: среди них — «Что делать?» Чернышевского, «Кто виноват?» Искандера (Герцена), «Шаг за шагом» Омулевского, «Хроника села Смурина» Вологдина, «Подводный камень» Авдеева, «Два брата» Станюковича, «Сила солому ломит» Наумова, «Boa Constrictor» Франко, а также произведения Глеба Успенского, Щедрина и др.
Леся остановилась на несколько дней в Киеве. Не успели как следует и поговорить с братом, как Михаил, на полуслове прервав очередную фразу, заявил:;
— Да, Леся, ты очень кстати приехала.
— Почему же?
— Сегодня у Ковалевской собираются наши, и, если ты не валишься с ног, пойдем вместе… Там будут твои друзья, знакомые и незнакомые…
— Грех упускать такой случай. К тому же я и по Гале порядком соскучилась… А все же о чем речь будет идти сегодня?
— Это третье собрание после летних каникул. Кроме обычных рефератов, послушаем лекцию Антоновича но географии Украины…
Пришли к Ковалевским загодя, чтобы Леся могла поболтать с подружкой. Из кабинета, отделенного от просторного зала аркой, вышел хозяин, дружески поздоровался. Николаю Васильевичу было за пятьдесят, но седые длинные волосы и борода старили его. Красивые, классические черты лица поражали необычайной бледностью. Видимо, сказалась трагическая гибель жены (два года назад). Это заметно было и по фигуре Ковалевского, неуверенной походке, и по глазам, полным тоски.
А меж тем и формально и фактически разошлись они задолго до ее ссылки. Люди, знавшие их обоих, утверждали, что главной причиной разрыва было расхождение во взглядах. Николай Ковалевский принадлежал к прогрессивно мыслящей интеллигенции, но ограничивался либеральной программой. Его жена — Мария Воронцова — полностью разделяла взгляды «красных» — террористов-народников, признающих только «пропаганду фактами».
Мария Павловна прекрасно сознавала, что раньше или позже, но каторги, а то и виселицы ей не миновать. Чтобы не причинять горя семье и не разделяющему ее взглядов Ковалевскому, она решила расторгнуть брак. Но и после развода Николай Васильевич относился к жене бережно и уважительно. Позже, уже в тюрьме, поддерживал ее материально. Вместе с другими каторжанами Мария Воронцова отравилась — это был протест против произвола администрации…
Собрание открылось лекцией профессора Киевского университета, известного историка Владимира Антоновича. Затем по традиции началось обсуждение. Молодые участники разговора высказывались за более решительные действия. На что Антонович рассудительно отвечал, советуя исподволь вести подготовительную работу: «Пойдете вы в деревню, на завод, будете говорить там о самых злободневных делах: о самодержавной тирании, нищете, эксплуатации — все впустую. Никто и мизинцем не пошевелит, а то еще свяжут и поведут к исправнику. Когда же обстоятельства вызреют, достаточно будет малейшей зацепки, чтобы массы восстали… И тогда не нужны им речи «апостолов правды», они вмиг поднимутся, выдвинут из своей среды вожака-гения… Заранее никогда невозможно узнать, когда это случится, но готовиться к этому следует…»
На вопрос: в чем спасение? Что ждет Украину, ее народ? — Антонович отвечал неохотно и туманно. По всему видно было, что он избегал этой темы. Ответ сводился к тому, что либерализация политики самодержавия неминуема, и в результате на Украине возникнут школы с преподаванием на украинском языке, будут издаваться украинские книги и журналы…
Антонович умолк. Воцарилась тишина. Но вот поднялась стройная худенькая девушка с загорелым и не по годам суровым лицом. Леся встала у дивана, чтобы опираться на его спинку. Пыталась скрыть волнение, но оно пробивалось наружу, выдавало внезапной бледностью. Голос звучал тихо и тревожно, как натянутая до отказа струна.
— Господин профессор, выходит, нам надо становиться богословами или учиться на клерков для будущего «либерального правительства»?.. Я побывала в Австрии, в Галиции, встречалась со многими людьми и окончательно убедилась, что наши «украинофилы», точнее «старогромадовцы», — то же самое, что и русинские «угодовцы» — романчуки и барвинские. Те ползают на коленях перед своим «конституционным цесарем», эти — перед «царем — помазанником божьим», «отцом и радетелем». Видные «украинофилы» не раз писали «прошения» царю и его чиновникам о «кривдах Украины», не касаясь, разумеется, основ этих кривд. Не единожды набивались к правительственным кураторам с «откровенными разговорами», в которых отрекались от отца с матерью или пытались «обмануть москаля» в надежде, что он смилостивится и сделает поблажку, разрешит говорить на украинском языке в школе, в церкви; напечатать какой-нибудь украинский сборничек или, может… может, и газету, хоть какую-нибудь, а в придачу еще на почтовом ящике позволит написать по-нашему. Дальше этого «идеалы» «украинофилов» не простираются, они и думать не хотят о борьбе за социально-экономические права народа, они боялись и боятся собственной тени…
— А что предлагаете вы? — спросил кто-то из присутствующих.
— Спасительных рецептов у меня нет. Я только высказываю свое мнение. Мы должны решительно бороться против фаталистической, или, по-другому, попрошайнической, политики, которую исповедует уважаемый профессор. Дело не в подачках правительства, которое всегда отберет кроху, брошенную сегодня. Суть — в системе самодержавных порядков. Без изменения этой системы — радикального, бесповоротного — не может быть и речи о социальном и национальном развитии. «Украинофильство» давно себя изжило, и мы отказываемся от этого слова и от существа его. Над национальными чувствами и интересами мы должны поставить интересы социального освобождения…
Но каким образом достичь этого? Трудно сказать… Впрочем, вот что писали передовые люди Украины несколько лет назад.[24]
Леся вынула из сумочки брошюру, нашла отмеченную страницу и прочитала:
— «Мы не устраняемся от мирного, труда во имя общественного прогресса. Одновременно мы не питаем напрасных надежд. Нигде и никогда коренные изменения общественной жизни не совершались только мирным путем. На Украине, может быть, еще меньше, чем где-либо, можно предполагать, чтобы начальство и панство по своей воле отказалось от власти, и потому простому народу не обойтись без вооруженной борьбы и восстания (революции). Лишь это восстание предоставит в распоряжение хлеборобских и рабочих «громад» и обществ силы природы и орудия производства».
После выступления Леси говорили другие — из числа «политиков». Затем снова Антонович:
— Вы, молодое поколение, обвиняете старших в оппортунизме, соглашательстве, приписываете нам примиренчество. Вам кажется, что мы ничего полезного не сделали, а вот вы призваны историей выполнить великую мессианскую роль. Да будет вам известно, что, когда мы выходили на дорогу жизни, мы считали точно так же и то же говорили «своим старшим», правда, не в такой резкой и решительной форме…
— Что вы хотите этим сказать? — тихо спросила Леся.
— Я утверждаю: то, что мы делали, было закономерным, исторически необходимым, как, может быть, и то, что выпадет на вашу долю. Во всемирной летописи человечества найдутся целые века, которые сегодня нам представляются бессмысленными, ненужными.
Мир совершил столько ошибок, причем таких, что сегодня их не сделает и ребенок. В поисках счастья человечество нередко выбирало кривые, непроходимые дороги… Сколько раз оно даже среди бела дня сбивалось с пути и, остановившись у пропасти, с ужасом спрашивало себя: где дорога, где выход?
Нынешнее поколение видит эти фатальные ошибки и смеется над неразумными поступками своих предков, не слыша при этом, что каждая буква из летописи человечества неистово кричит о муках поисков, не замечая, что каждая страница той летописи указует перстом на него же, на сегодняшнее поколение.
А оно насмехается над прошлым и самоуверенно, самолюбиво зачинает ряд новых ошибок, над которыми так же когда-то посмеются потомки. Итак, не думайте, что только сегодня начинается день, что только вы познаете истину, а до вас были одни невежды…
Антонович закончил. На этот раз его слова произвели впечатление. Все здесь казалось справедливым. Молчание нарушила недавно приехавшая из Львова Надежда Новоборская:
— Мы не признаем такого разделения. Шевченко и Герцен выступали задолго до старогромадовцев, но мы не отбрасываем, а учимся у них. Драгоманов принадлежит к вашему поколению, но мы считаем себя его учениками.
— Что вы везде суете Драгоманова! — раздраженно воскликнул Антонович. — Хорошо ему быть «красным», сидя 15 лет в Женеве, где к нему и черт клюкой не дотянется, а попробовал бы в России! Конечно, безопаснее посылать молодежь на каторгу и в ссылку, чем самому проводить на практике эти «красные» идеи…
Этот открыто враждебный выпад больше всех возмутил Ковалевского. Гневно обрушился он на Антоновича, посоветовав ему самому попробовать эмигрантского хлеба и радости, прежде чем возводить напраслину на Драгоманова.
Отпор был настолько неожиданным и решительным, что Антонович стушевался и вскоре покинул собрание. А Николай Васильевич продолжал излагать свои взгляды на пути общественного прогресса и благодаря блестящим ораторским способностям быстро завладел аудиторией. Он говорил, как запомнила Леся, «с таким искренним убеждением, с такой болью, с таким электризующим взглядом, с таким порывистым жестом, что после его речи мы на две-три минуты застыли, как загипнотизированные. Потом зашумели, заговорили кто о чем — пламенно и хаотично. Иной увлекающийся оратор вскакивал на стул, как на импровизированную трибуну… Кто знает, чем закончились бы наши споры, если бы один из присутствующих не прекратил их громким аккордом 12-й сонаты Бетховена. Под звуки бетховенского presto встретили весенний розоватый рассвет…»
«НА КРЫЛЬЯХ ПЕСЕН»
В 1893 году во Львове вышел в свет первый сборник стихов Леси Украинки «На крыльях песен». Книга была издана с помощью и при непосредственном участии Ивана Франко.
Это огромное событие не только для поэтессы, но и для всего литературного движения и культурной жизни Украины.
В июне того же года Леся по дороге в Гадяч остановилась в Киеве. Первыми, с кем она поделилась своей радостью, были Старицкие. Кроме сборника «На крыльях песен», Леся показала друзьям и книгу переводов Гейне, которая была издана за границей. Вот как описывает эти счастливые часы Лесиной жизни ее подруга.
Из воспоминаний Людмилы Старицкой-Черняховской. «Помню отчетливо, как сию минуту, тот день, когда Леся, молоденькая, тоненькая, высокая, в красивой украинской одежде, пришла к нам с двумя книжечками. Это был общий праздник. Отец надел на нос пенсне, взял перочинный нож, ласково, как любимое дитя, погладил серо-голубой томик и начал осторожно разрезать листы…
Мы все вместе с автором расселись вокруг — отец блестяще читал стихи, его любили слушать. Перечитали подряд все Лесины стихи, а некоторые — по нескольку раз. Отец был в восхищении, он целовал Лесю и по своей привычке так крепко обнимал ее, что, ей-богу, тревожно становилось: как бы он не сломал ее в крепких объятиях…»
О небольшой книжечке заговорили по всей Украине — литературная общественность приветствовала рождение талантливого писателя. Выражая общее мнение о поэтическом даровании Леси Украинки, Иван Франко писал: «Со времен шевченковского «Схороните и вставайте, оковы порвите…» Украина не слыхала такого сильного и горячего слова, как из уст этой слабой, больной девушки». Правда, украинские эпигоны Шевченко не один раз рвали оковы, предвещали свободу, но это сводилось к заимствованию поэтических образов великого Кобзаря. Леся Украинка, подчеркивал Франко, не подражает пафосу шевченковской поэзии, у нее есть свой пафос, свой почерк.
Будучи вообще очень чутким человеком, Леся внимательно прислушивалась к отзывам критики на свой первый сборник. Не всякой похвале радовалась, а отрицательные, не очень лестные отзывы и мнения не отбрасывала. В одобрительной по тону и оценке статье Ивана Франко Леся нашла нечто причинившее ей душевную боль. Ей неприятно было, что критик вынес на всеобщее обозрение некоторые стороны ее личной жизни, всякий раз подчеркивая: «слабая, больная девушка», «тело у нее больное, но душа здоровая» и т. п. Неудовольствие это легко объяснить: ведь в то время Леся, как и каждая молодая девушка, встречала весну и мечтала не только о поэзии, но и о любви, о счастье. Именно по этому поводу, отвечая критикам, она говорила:
— Я хотела бы, чтобы меня судили со всей строгостью и откровенностью… Я никогда не обижаюсь, если судят мою работу, но не люблю критику, которая трогает меня как человека. И дело ведь вовсе не в том, что поэт молод или стар, болен или здоров, оптимист или пессимист, от этого его стихи не станут лучше или хуже…
Молодой писатель и журналист из Галиции Осип Маковей прислал Лесе рецензии, помещенные в газете «Дило», а также сообщил о том, что и сам напечатал в «Зори» критический разбор, и высказал некоторые соображения в письме к поэтессе. «Большое Вам спасибо, — отвечает Леся, — за присланные рецензии и письмо. Немного найдется людей, которые так старались бы утешить незнакомого человека. И правда, Вы доставили мне огромную радость. Только напрасно думаете, что я уже в таком отчаянном моральном состоянии, когда человеку ничто не мило, — как говорится, и божий свет не мил… Была бы я в таком состоянии, то, наверное, удержала бы при себе свои грустные и веселые песни, не заботясь о том, чтобы отдавать их в печать и распространять среди людей…..Я сама теперь вижу, что моя книжка получилась слишком печальной, и это портит впечатление. В общем, могу сказать, что хоть и немного времени прошло с тех пор, как вышла моя книжка, но если бы я издавала ее сейчас, то издала бы иначе. Ну, да что поделаешь! «Всяк задним умом крепок».
В этом же письме она решительно и резко возражает Маковею, который утверждал, что для понимания творчества поэта надо знать его биографию: «…Я не согласна с тем, что для понимания чьих-либо стихов необходимо знать биографию автора. Неужели мы, поэты (присваиваю себе это имя с разрешения критиков), и в самом деле должны вечно жить «на большой дороге» и отдавать людям на суд, — скажу даже, на съедение, — не только свои мысли и работу, но и всю жизнь… Я все же думаю, что любой человек имеет право защищать свою душу и сердце, чтобы не ворвались туда насильно чужие люди, словно в свою хату, — по крайней мере, пока жив хозяин… Утешаю себя надеждой, что я еще не сейчас Байроном стану, и никто не придет силком забирать мои биографические материалы… Кроме того, я думаю, что неправилен самый метод критики ad hominem[25] неправомерен, хотя его и признают новейшие французские критики».
Леся противится тому, чтобы критика расценивала любое лирическое стихотворение как страничку из автобиографии только потому, что в нем для большей выразительности употребляется местоимение «я». Что же касается грустного колорита ее стихотворений, то она уверяет Маковея, что это зависит от настроения, а последнее — «больше всего от того, какая погода в душе». И лучше всего пишется ей, когда на сердце ненастье., «Конечно, и у меня на сердце далеко не всегда идет дождь — избави бог, — но об этом, как вижу, нельзя не подумать, читая мои стихи. Я знаю, что это нехорошо, но ведь «натуру трудно изменить»…
Некоторые из литераторов, склонных к предсказаниям и прогнозам, высказали опасения: не станет ли этот «грустный колорит» самодовлеющим в творчестве автора. На это Леся ответила ясно и твердо: «Вы боитесь, что я не пойду вместе с духом времени, а останусь позади, — я так не думаю. «На крыльях песен» — не последнее мое слово. А если я собираюсь идти дальше, то, конечно, вперед, а не назад, иначе не стоило бы и выступать. В общем, я рада, что мои стихи вызвали критический разговор, — пусть люди ругают, только бы не молчали, и то хорошо…
Нашей литературе много чего недостает, но больше всего недостает хорошей талантливой критики… Боюсь, что наши критики смотрят на нашу литературу… с особой точки зрения, что она, дескать, молода, и судить ее так строго не следует, наоборот — нужно хвалить и пробудить в литераторах интерес хотя бы к какой-нибудь работе. Если дело обстоит именно так, то это очень жалко. Не знаю, как кто, но я бы хотела, чтобы меня судили со всей строгостию, не обращая внимания ни на мою молодость, ни на молодость нашей литературы, тогда бы я знала, как мне отнестись к этому суду».
Что же было в книге такого, что она заинтересовала, всколыхнула литературную общественность, вызвала споры, разноречивые мнения? Ведь украинская литература к тому времени уже успела заявить о себе всему миру такими славными именами, как Сковорода, Котляревский, Шевченко, Марко Вовчок, Мирный, Франко и др. Украинская поэзия жила, развивалась, в ней звучали мощные революционные мотивы. В ее сокровищницу вошли такие пламенные стихи и поэмы, как «Гайдамаки», «Сон», «Кавказ», «Энеида», «Сад божественных песен», «Каменоломы»…
Однако голос Леси Украинки прогремел новым, доселе неведомым свежим призывом. Писать о нищенской, горькой жизни народа, выставлять напоказ его извечные страдания — это устаревший мотив! Истинный поэт — не бесстрастный свидетель, нет, он трибун, всегда и во всем революционер. Это она хорошо понимала. Но как должно осуществиться это в творчестве? Как отыскать нужные звенья в нескончаемой цени событий, в водовороте жизни, чтобы достичь поэтических высот? Кто научит распознавать во тьме кромешной истину и ложь? Ведь поколение, к которому она принадлежит, еще не овладело «боевой наукой»:
Леся Украинка понимала, что ее предшественники-поэты пели так, как требовало их время, и что не стоит вторить им. Надо найти свой голос, вести свою мелодию — в унисон ритму сегодняшнего и завтрашнего дня. Шевченко жил и творил в эпоху крепостничества и всю мощь своего таланта обратил против наибольшего зла — против рабства и деспотического самодержавия. Все надежды поэт возлагал на революционное крестьянство. Теперь, на исходе XIX века, ситуация изменилась. Крепостного права давно уж нет, однако жизнь народа не улучшилась, невзгоды и обнищание простых людей приобретают ужасающие размеры. Часть крестьян превратилась в промышленных рабочих. Родился новый, самый революционный класс — пролетариат.
Молодая поэтесса еще не осознавала значение, не представляла роль каждого из этих классов в грядущей освободительной борьбе. Видимо, она догадывалась, что в лице рабочего класса появилась новая, более могущественная сила, чем крестьянство. Это ощущение отразилось в поэзии мотивом надежды, пусть еще не совсем определенной и целенаправленной, но звонкой, радостной. Силы борцов растут — их питает обновленный неисчерпаемый источник. Борцов не страшит «глубокая ночь»:
Аллегорические образы стихотворения воссоздавали гнетущую картину действительности. Действительности, с которой невозможно больше мириться. И далее следует полный пафоса боевой призыв:
В этом призыве — та новизна, та притягательная сила, которая пробуждала общественное мнение и так высоко вознесла этот первый сборничек стихов Леси Украинки.
Вдохновенное слово поэтессы было услышано в стране, оно оказало воздействие на умы и сердца людей. О том, какое впечатление производили «Предрассветные огни» на современников Леси, в частности на молодежь, рассказывает токарь киевского «Южнорусского машиностроительного завода» (ныне «Ленинская кузница») Прохор Коваленко. В девятнадцатилетнем возрасте за распространение революционных прокламаций он был арестован и брошен в тюрьму. Там он оказался в одной камере с молодым рабочим-печатником Сергеем Лапшиным. Их быстрому сближению и дружбе благоприятствовало то, что оба любили художественную литературу, увлекались поэзией. Как-то Сергей Лапшин прочел по памяти стихотворение неизвестного им автора «Предрассветные огни». По душе пришлось это стихотворение Прохору. Молодым рабочим импонировало, что, по мнению автора, именно они, рабочие, призваны зажечь предрассветный огонь среди глухой ночи царского самодержавия, разбередить мысль тех, кто не осознал еще необходимости борьбы, и придать смелости тем, кто пока еще не решается вступать в эту борьбу.
«Это стихотворение было для нас, молодых, не только оружием агитации, — оно помогло нам в известной степени осознать свою роль и назначение в жизни. Выучив новое стихотворение, я с большим увлечением наряду с «Железной дорогой» и «У парадного подъезда» Некрасова читал его товарищам по камере, а также крестьянам, которые отбывали здесь наказание за различные «проступки». Тюремная администрация охотно использовала крестьян на огородных работах, а мы — политические заключенные, — чтобы продлить пребывание на воздухе, добровольно вызывались помогать им и, естественно, не упускали случая для пропагандистской работы: устраивали «концерты», пели революционные песни, читали стихи.
Помнится, как-то после одного из «концертов», где я прочел «Предрассветные огни», ко мне подошел старик крестьянин:
— Эх… Правду говоришь, сынок, темная ночь! До того темная, что кто его знает, наступит ли когда-нибудь тот рассвет…
А я отвечаю:
— Наступит, отец, наступит! Перед рассветом всегда темнеет. Образованные люди уже видят, потому и пишут об этом. Вот другой писатель — Короленко — говорит? «На святой Руси петухи поют. Скоро будет день на святой Руси!..»
— Дай-то бог! — вздохнул старик. — Но вряд ли удастся дожить до этого дня… Вы, молодые, может, и дождетесь, а я вряд ли…»
Выйдя на свободу, Коваленко с огромным трудом разыскал сборник «На крыльях песен». Прочитал его, задумался. Только теперь он понял, что существует современная украинская литература, а до сих пор считал, что был один лишь гениальный Тарас Шевченко с его знаменитым «Кобзарем».
Об огромной популярности «Предрассветных огней» в среде рабочего класса свидетельствует и тот факт, что большевистская «Правда», воздавая должное поэзии Леси Украинки, в 1913 году опубликовала именно это стихотворение.
В этом первом сборнике ярко отразилась идейная эволюция поэтессы, созревание высокого поэтического таланта — от детских стихов к органическому единству мысли и чувства.
Если определять место сборника «На крыльях песен» в украинской поэзии того времени, необходимо решительно подчеркнуть его новаторство. В самом деле, ни творчество Михаила Старинного или Якова Щеголева, Александра Конисского или Олены Пчилки не могло сравниться со стихами Леси. Современников прежде всего поразил огромной силы пафос гражданственности, который, словно свежий весенний ветер, ворвался в поэзию, «Поэтическая красота, — писал Иван Франко, — это не только красота поэтической формы, не нагромождение каких-то якобы эстетических и красивых образов, не комбинация громких слов. Все эти компоненты только тогда создают подлинную красоту, когда являются частями высшего целого — духовной красоты, идейной гармонии». Гармония, целостность идейности и художественности, осмысление глубин и тончайших движений человеческой Души — это как раз и характерно для поэтического почерка Леси Украинки.
В лучших стихотворениях сборника «На крыльях песен», если сравнивать их с поэзией Лесиных современников, бросается в глаза богатство лирических жанров, разнообразие строфики, рифмования, размеров, богатство интонации, словесной образности».
Первый и наиболее проницательный критик творчества Леси Иван Франко, который внимательно следил за ее ростом, так определил идейную эволюцию поэтессы; «…расширяется ее мировоззрение, становится глубже понимание жизни и ее антагонизмов… Она исподволь достигает того, что может вкладывать в песню самые тяжелые, горестные рыдания и этой песней не будить в сердца! отчаяния и неверия, — ибо у нее самой в душе горит могучее пламя любви к людям, к родному краю и широким человеческим идеалам, светится сильная вера в лучшее будущее».
В БОЛГАРИИ. В ГОСТЯХ У ДЯДИ
Леся давно ведет переписку с Михаилом Драгомановым. Для нее он консультант по гуманитарным наукам, авторитетный и строгий критик, советчик.
— Драгоманова считаю своим учителем, — говорила она Ольге Кобылянской, — и очень обязана ему многим в моих взглядах на науку, религию, общественную жизнь и т. д.
Леся давно стремилась встретиться с дядей, но всегда что-либо препятствовало этому намерению. Окончательно решили и ускорили отъезд в Болгарию печальные обстоятельства. Застарелая болезнь сердца, деформированного вследствие чрезмерной загруженности работой и нервного перенапряжения, всерьез угрожала его жизни. Не раз отказывали руки, голос. Весной 1894 года пришла совсем худая весть — врачи поставили диагноз: недуг прогрессирует, и Драгоманов, видимо, недолго протянет…
Забыла Леся все свои невзгоды и быстро собралась в путь. «Вот теперь я совсем здорова, а то так раскисла в Киеве, что отвратительно было и самой на себя смотреть. Теперь у меня нет времени болеть, так как собираюсь в дальнюю дорогу, за границу…» — писала она накануне отъезда.
23 мая выехала из Колодяжного, а через несколько дней на Софийском вокзале ее встречали дядя с шестнадцатилетней дочерью Радой (Ариадной). Выглядел Драгоманов плохо. Бледное, припухшее лицо, седая борода, тяжелая походка. Леся видела, скольких усилий потребовалось дяде для того, чтобы подняться на второй этаж, где жили Драгомановы. Одна ступенька — передышка.
Затем вторая. И снова отдых. Правую руку неизменно прижимает к левой ключице, словно там что-то надо все время поддерживать.
Квартира Драгомановых — из пяти комнат. Кабинет, до потолка заставленный книгами, рядом спальня Михаила Петровича. А поскольку тяжелая болезнь нередко калила его с ног, к постели была специально приспособлена передвижная доска, чтобы он мог писать лежа. Здесь же и самые необходимые книги. Гостиная, или, как ее тут называют, салон, комнаты Людмилы Михайловны и Рады и, наконец, еще одна маленькая комната, где и кровать невозможно было поставить. Поэтому Леся расположилась в кабинете, перегороженном на две части этажерками с книгами.
Почти месяц Леся ни с кем не переписывалась. Ведь столько вокруг нового! По обыкновению после семи вечера Леся приходила к Михаилу Петровичу, и начинались тихие беседы, продолжавшиеся иной раз до глубокой ночи. Драгоманов без устали расспрашивал Лесю о родине, об Украине. Прикрыв глаза, внимательно слушал ее, и в памяти всплывали полузабытые уголки старой, знакомой с детства усадьбы в Гадяче, извилистые тропинки, сбегавшие к реке, белые песчаные берега Псела…
От воспоминаний о родной стране, о знакомых и близких разговор неизменно переходил в плоскость общественно-политических проблем. Вот и сейчас Драгоманов говорил о наболевшем:
— Я всегда жил так, что меня по крайней мере с двух сторон ругали. Даже правило для себя установил: если что-либо напишу и ругают только с одной стороны, значит вещь не получилась…
— А какая же в таком случае самая «удачная» работа?
— «Историческая Польша»… Здесь мне в самом деле «повезло»: ругали ее с шестнадцати точек зрения — консерваторы, либералы, радикалы и т. д. и т. п.
Леся не видела ничего необычного в том, что Драгоманова критиковали представители различных, а порой и противоположных лагерей. Например, в национальном вопросе некоторые не могли понять драгомановских выступлений против ограниченности, национальной самоизоляции, хуторянского примитивизма и т. п. Другие же не могли примириться с его идеями освобождения народа — освобождения не только социального, но и национального.
И все же Лесе странными казались возражения одного галицийского этнографа против мыслей Драгоманова о необходимости творческого сотрудничества с русской литературой.
— Вы, Михаил Петрович, — говорил этот господин, — везде пропагандируете московскую литературу, утверждаете, что она поможет подняться к европейскому уровню. В действительности же она тормозит наше развитие. Мы у себя дома страдаем от своих «москвофилов», а вы суете нам еще и русских. Зачем нам читать книги Тургенева или Некрасова о чужой жизни?
— Я не могу спокойно слышать вашу фразу о том, что жизнь, которую изображает Тургенев, чужда для вас. Потому-то ее и надо знать, что она незнакома вам. Потому-то весь мир и читает Тургенева, а вам он ни к чему! И каким способом развивается, обогащается литературный язык, идейное содержание литературы, если не с помощью переводов с других языков? Скажу еще относительно Тургенева, что он и по месту рождения, и по духу ближайший из всех великорусских беллетристов, к тому же ученик Гоголя. Не случайно ведь Тургенев, будучи в зените своей славы, взялся за перевод Марко Вовчок…
— Значит, надо примириться с нашими заклятыми врагами — святоюрцами,[26] которые и слышать не хотят об украинском языке?
— Разумеется, нет. Скажу еще раз, — повторил Драгоманов, — переводы Тургенева и других принесут пользу не только литературе, но и явятся оружием в борьбе со святоюрцами. Не забывайте, что струна, на которой они играют, — братание с Россией — есть струна фатальная, историческая, неизбежная, однако они играют на ней так, что сам черт не поймет, и братаются в России бог знает с кем…
— А что же нам делать? — переспросил оппонент.
— Вырвите эту струну из их рук! Покажите передовую, обновленную Россию. Покажите Гоголя, Тургенева, Островского, Чернышевского, Герцена. Покажите ту русскую литературу, которая своими идеями не уступает Европе, и вы перетащите на свою сторону все свежее и молодое…
Леся слушала. Ясный и открытый характер дяди, умственная и моральная основа его выразительна и проста, глубокая искренность и честность души поражают. Слова рождаются из убеждений, являются точной их репродукцией.
Разговоры с Драгомановым, знакомство с новой для Леси страной — все было необычайно интересно. Но, пожалуй, львиную долю времени поглощала драгомановская библиотека, укомплектованная еще в Женеве и перевезенная оттуда в Софию. Невзирая на летнюю жару, она часами просиживала в кабинете, знакомясь прежде всего с запрещенными в России книгами. Здесь находились издания по истории революционной борьбы в России и других странах, книги на современные общественно-политические темы — Прудона, Фейербаха, Маркса, Энгельса, Бакунина, Кропоткина, Плеханова, Зибера, Степняка-Кравчинского и многих других.
К тому времени Лесе удалось много повидать в жизни. Встречала она добро и зло, переживала радость и горе. Наслаждений выпало на ее долю мало, зато постоянно, неутомимо ее преследовал злой рок. И все же, несмотря ни на что, Леся чувствовала себя счастливой. Ее счастье произрастало из творчества и глубокой веры в то, что своим трудом она принесет пользу родному народу. Счастлива была Леся еще и потому, что открыла для себя смысл жизни и ее цель. И еще потому, что способна была постигать неожиданную красоту движущегося, меняющегося, но вечного мира.
Счастье примитивного существования, где главное — мещанское благополучие, тишина и спокойствие, Леся не признавала. Лучше ад, чем елейный, неподвижный рай:
Эти взгляды укрепляли твердость и непреклонность Духа. Леся как-то созналась, что «в ненастную тучу кручина собралась», что грусть ударила молнией в сердце и крупным дождем полились ее слезы. Но эта «непогодь-буря»
Искренняя, открытая для друзей и знакомых, Леся вызывала симпатию и любовь. «Годы и болезнь изменили Лесю, — вспоминала подруга детских лет Лида Драгоманова, — все же я узнала светлую, тихую улыбку — отблеск ее прекрасной души, и хотя мы не виделись с раннего детства, очень скоро вновь сошлись, как родные. Надо сказать, что между теми, кто вырос за границей, и теми, кто жил в России, нередко при встречах образовывалась пропасть. Многое из того, что по известным причинам занимало украинцев, для нас представляло лишь книжный интерес, и, наоборот, многое из того, с чем мы свыклись на Западе, приехавшим из России казалось совершенно чужим, ненужным.
Ничего подобного не произошло у нас с Лесей, — думаю, благодаря ее высокой образованности и глубокому интересу к западной европейской культуре. Европейские языки она знала хорошо, литературу изучала так же, как и мы — те, кто учился во французских гимназиях и университетах. Я тотчас обнаружила между нами много общего, и вдвоем нам не было скучно, как это нередко случается с подружками детства, которые чувствуют, что, кроме воспоминаний об играх и забавах давних лет, их ничего не связывает, что пошли они по жизни разными дорогами».
У Леси был дар — видеть в человеке сокровенное, глубинное. Она терпеливо «снимала» все наносное, искусственное на пути к познанию души человека. Делалось это стихийно, в силу порывов собственной натуры, а не во имя долга или обязанности. Может быть, поэтому к ней самой люди относились с особенной симпатией и уважением. Однажды в ответ человеку, который увлекся ею, Леся призналась:
— Не одни вы говорили, что вокруг меня люди становятся лучше. Хотела бы я этому поверить, ибо это был бы очень счастливый и редкостный дар… Все же не считайте меня идеалом, я этого недостойна. Скажу больше, никто сего недостоин, ведь идеал — это идея, но не человек. Не верьте в мою идеальность, верьте только, что я вас люблю…
Леся крепко подружилась с кузинами, ей очень понравилась Болгария. Не беда, что у Софии вид обычного «нашего губернского города» и «средневековые» порядки, унаследованные от турецкого господства, — Леся полюбила этот край и его людей, за несколько месяцев изучила язык, освоилась с местными обычаями, прониклась уважением к духу народного творчества.
Новое окружение не позволяло скучать. С интересом и удовлетворением побывала Леся на большом гулянье (соборе) с народными хорами и национальными плясками. Знакомые девушки — болгарки — и ее нарядили в вышитый красивыми узорами национальный костюм. Однажды Леся писала, если бы не родные на Украине и чувство долга перед украинским народом, она осталась бы в Болгарии на долгие годы. Когда же возвратилась домой, часто с благодарностью вспоминала этот край: «Смешно сказать, скучаю даже по болгарскому языку. А ведь таким он казался мне неблагозвучным…»
В Болгарии, в доме Драгомановых, Леся продолжала изучать английский язык. Взялась за него еще раньше, в Киеве, о чем вспоминала Людмила Старицкая: «Брали мы уроки у Копейкиной. Нам нравилась ее квартира своим романтичным видом. В гостиной — большой камин… У камина восседала почтенная седая дама с прялкой — мать Копейкиной. Сама же miss Копейкина — широкая в кости, грандиозно построенная дочь Альбиона, несмотря на свою архирусскую фамилию, не знала ни одного русского слова, и мы объяснялись с нею по-французски. Здесь я собственными глазами увидела, какими необыкновенными способностями к языкам обладала Леся. Это было что-то непостижимое, какой-то талант, интуиция. Английский язык, как известно, труден для произношения и правописания. Тем не менее Леся всегда читала и писала правильно. Сама miss, которая уверяла нас (особенно меня — для утешения), что в Англии очень мало людей, пишущих грамотно, удивлялась Лесиным способностям. С той поры миновало двадцать лет. Мои знания английского языка полностью выветрились, а Леся… Леся в последний раз, когда мы виделись, поразила меня — читала и говорила по-английски, словно по-украински».
Пребывание в Болгарии благоприятствовало не только изучению языков. «Не забывайте, — писала Леся Павлыку, — что я здесь учусь. Больше читаю и слушаю, чем пишу». Потому и не торопилась с отъездом: «Право, не знаю, как найти силы, чтоб выехать. Ну, как-то будет! А сейчас на неделе возвращаюсь из села в Софию и там буду себе писать и рыться в дядиной библиотеке… Представьте себе — четыре стенки книг, да еще каких».
После полугодичного пребывания Леси в Болгарии заграничный паспорт удалось продлить еще на такой же срок.
Приближался юбилей Драгоманова — тридцатилетие его общественно-политической и научной деятельности. Леся в какой-то мере выполняла секретарские обязанности юбиляра.
16 декабря 1894 года во Львове состоялось торжественное собрание, посвященное этой дате. В многочисленных поздравлениях из Лондона, Женевы, Парижа, от ученых России, а также поляков, чехов, сербов и других славянских народов подчеркивалось, что Драгоманов, как ученый и деятель освободительного движения, принадлежит не только Украине.
Юбиляр не присутствовал на собрании, не сидел на почетном месте…
Через две недели, когда Драгоманов начал понемногу выздоравливать, были получены юбилейные материалы, и все семейство собралось в кабинете. Леся зачитывала поздравления, которые были оглашены на торжественном собрании во Львове. Драгоманов, верный своей давнишней привычке, время от времени иронизировал, шутил, когда раздавались особенно громкие похвалы. Однако всем было приятно услышать слово крестьянина Стефана Новаковского: «Михаил Драгоманов, — говорил он, — сейчас в Софии, в Болгарии и учит нас бороться и работать. Так вот, от имени крестьян я вношу предложение послать ему такую телеграмму: «Отец родной, просветитель наш, ты свор судьбу, свою жизнь, свое здоровье посвятил темному рабочему люду, чтобы просветить его светом правдивой науки… Прими благодарность за тридцатилетний труд от нас, русских хлопов, собравшихся со всей Галиции на русском вече во Львове. За правду, за свободу, которую ты отстаиваешь, будем стоять насмерть. Желаем тебе долгой жизни, чтобы ты мог нас своим мудрым советом просвещать, помогать нам сбросить оковы рабства, теснящие и хлебороба, и рабочего, и устроить справедливый строй на земле».
Кроме телеграмм и писем, впоследствии пришло немало подарков из Украины и Галиции: альбомы, вышитые рушники, скатерти, резные деревянные тарелки, художественные гончарные изделия и другие вещи. Михаил Петрович посмотрел на все это, на мгновение задумался, а потом, словно сам себе, тихо молвил:
— Похороны мои справляют…
Однако очень обрадовался, обнаружив среди подарков ценное издание на английском языке — «Английские и шотландские баллады», — о нем он давно мечтал. Только приобрести не мог — книга стоила 200 франков.
КОНЧИНА ДРАГОМАНОВА
Весеннее половодье унесло зиму, а вместе с нею еще один год Лесиной молодости. Приходила зрелость, мужала и крепла мысль. Прожитый в Болгарии год закалил ее волю. Не случайно Леся писала своему другу Павлыку, что теперь, наверное, навеки отвыкнет жаловаться на свою судьбу и никогда больше не будет раскисать: «Прошедшая зима повернула что-то в моем характере». В другом письме ему же Леся уточняет мысль:
«Верю в наше дело, в то, что оно будет существовать и расти, в нем есть великое зерно жизни. Я все-таки немного оптимистка или скорее прогрессистка и думаю, что мир идет не к худшему, а к лучшему. Только хотя бы он скорее шел, а то ведь столько сил и людей понапрасну гибнет. А у нас, на Украине, еще много должно погибнуть зря (или только кажется, что зря?), пока что-нибудь порядочное получится. И я, и мои товарищи, вероятно, обречены на напрасную гибель, пусть, лишь бы из этого кому-нибудь польза была…»
Эти мысли, по-видимому, были навеяны последними событиями в России. Новый царь — Николай II — в тронной речи в январе 1895 года заявил о себе, как о решительном ревнителе «твердого режима». Его слова — «оставьте бессмысленные мечтания» — недвусмысленно указывали на то, что царизм будет открыто подавлять малейшие проявления освободительного движения.
Леся никогда не питала иллюзий по отношению к самодержавию, поэтому и от «нового господина», по ее выражению, не ждала «хороших подарков». Однако усиление реакции опечалило: ведь борьба в таких условиях усложняется, требует еще больших жертв.
Такие настроения владели Лесей в начале ее второго болгарского лета.
В доме Драгомановых по-прежнему собирались прогрессивные болгарские ученые, литераторы, эмигранты из Украины. Вот и сегодня заглянул старый знакомый Драгоманова Дебогорий-Мокриевич.[27]
Михаил Петрович поправился, возобновил чтение лекций в университете и выглядел лучше. Увидев гостя, оживился и даже, казалось, помолодел. Пока рассматривали принесенную Дебогорием-Мокриевичем новенькую книгу, изданную в Женеве, пришел Иван Шишманов, болгарский ученый, зять Драгоманова, и писатель Алеко Константинов, с которым Леся была знакома.
После чаепития и воспоминаний о прошлом речь зашла об украинско-галицийских делах. Драгоманов говорил о том, что близится эпоха больших общественных катаклизмов, эпоха социальных переворотов. Жаль только, что скорее всего ему не придется в них участвовать…
— Это уже дело нового поколения и его писателей в том числе, верно, Леся?
— Да, но вам-то рановато складывать оружие…
— Видишь ли, Леся, пути расходятся. Вернее, уже разошлись. История покажет, на чьей стороне правда. Может, на вашей. Может, мы и вправду отстали. Трудно отказываться от идей, которым отдали жизнь. Но невозможно и не признать, что мы обанкротились. Не так ли, Владимир Карпович? — Драгоманов обратился к Дебогорию-Мокриевичу.
— Может, и так. Только кто убедит нас, что на смену пришли люди с более светлой головой, люди, способные к успешной практической деятельности? Где она, эта сила, которой предстоит разрушить русскую или австрийскую Бастилию, смести с лица земли самодержавие?
Этот вопрос я не могу полностью адресовать вам, Лариса Петровна, и не из-за того, что вы женщина, а потому, что вы поэтесса, а не политический деятель. Вы пишете хорошие, нет — прекрасные вещи, ваш сборник «На крыльях песен» и поэма «Роберт Брюс, король шотландский», которую я только что прочел, достойны целого батальона инсургентов…
— Тогда скажите, пожалуйста, кого вы имеете в виду? — спросила Леся.
— Тех молодых, которые группируются в многочисленных кружках, дискутируют на своих собраниях, выдвигают «грандиозные» платформы, о которых много говорят, на самом же деле ни их, ни подвигов, ими свершенных, никто не видел. Где они? Где ваши побратимы, Лариса Петровна? Пусть они отзовутся и докажут, что они живут, мыслят и, главное, действуют.
Владимир Карпович умолк. Молчала, потупившись, и Леся, ей и впрямь нечего было возразить. Разговор продолжался, а она сидела неподвижно и вспоминала долгие вечера и ночи, проведенные в нескончаемых спорах с товарищами. Мечты, стремления, идеи! И политическая свобода, и образование народа… Все казалось таким простым и осуществимым. Надо только всем вместе взяться за дело… Неужто это были одни лишь слова?
Может быть, кто-то и делает свою тихую, незаметную работу, но разве это та заманчивая цель, которая вынашивалась ими тогда, в те долгие вечера?
Кто ведает, что творится на дне морском? Каждый, созерцая спокойную водную гладь и печально поникшие паруса, скажет: «Тишина-то какая…» И у нас тишину нарушат не единичные всплески с гребешком светлой пены на поверхности, а настоящие волны.
И мы сами поможем их рождению. Мы сами должны стать теми волнами, не сидеть же у моря и ждать погоды…
Вечером, когда все гости разошлись и в доме все уснули, Леся засела за письмо к товарищам. Напомнила им долг, клятвы, обещания, призывала к действиям, к борьбе:
«Не от имени украинского народа, не от имени радикальной партии обращаюсь я к вам, мои знакомые и незнакомые товарищи, я осмеливаюсь обратиться к вам от своего, может быть, и неизвестного вам имени: откликнитесь, докажите, что вы живете и мыслите…
Скажите, товарищи мои, отчего не слышно вашего голоса, в то время как всякая «темная сила» не боится поднимать его открыто на людях? Неужели для нашей страны не настало время, чтобы проявили себя силы светлые?…
Вы знаете, уважаемые товарищи, что вся работа по образованию галицииского народа, по защите прав его лежит на плечах двух-трех человек… на них же держится и публичная борьба за наше, украинское дело. Не пора ли и нам, товарищи, взять на себя хоть частицу их труда?..
В нашей художественной литературе есть кому работать (правда, не так уж много), борцов же за свободу, посвятивших этому делу всю свою жизнь, — три человека, да и те изнемогают. За нами более нет старых борцов, впереди нас — дети. Кто же спасет нас, если сами не захотим спасаться? Грустно, что вновь должны выступать мы, необстрелянная молодежь, но ведь иного выхода нет, если не хотим отречься от свободы…»
Немногим позже в журнале «Народ» было опубликовано стихотворение Леси «Товарищам», проникнутое острым чувством неудовлетворенности собой и своими ровесниками.
Старшее поколение, несущее тяжесть революционной борьбы, упрекало Лесю и ее товарищей за голоса несмелые, слабые:
Что ответить на эти справедливые упреки ветеранов — борцов против самодержавия, тех, кто подвергался репрессиям, ссылкам, тюремным заключениям, тех, кто в неравных боях потерял друзей и товарищей:
Приближалось лето, и Леся начала готовиться к отъезду. 22 мая она сообщает Павлыку, что в июле вместе с семейством Михаила Петровича прибудет в Вену, где их будут ждать ее отец и мать. Но случилось не так, как задумывалось. Спустя три недели Леся писала отцу о печальном событии:
13 июня 1895 года, София. Дорогой папа! Не знаю, получил ли ты нашу телеграмму о кончине дядюшки. Он умер неожиданно от разрыва аорты 8 июня, под вечер. На второй день были похороны. Теперь ни у кого нет еще никаких планов, как дальше жить Людмиле Михайловне с детьми… Что ты думаешь о возвращении Людмилы Михайловны в Россию?.. Прости, я больше не могу писать, лучше потом. О моем здоровье не беспокойтесь, из нас никто здесь не болел…»
Михаил Павлык вместе с Иваном Франко намеревался встретиться с Драгомановым в Вене, а довелось спешить на похороны в Софию… Павлык как-то ухитрился обмануть пограничников и прибыл на похороны, И. Франко был задержан в Австрии.
Смерть любимого дяди глубоко потрясла Лесю. Однако она нашла в себе силы, чтобы не растеряться, не потерять самообладания и поддержать осиротевшую семью Драгоманова. События этого лета были суровым испытанием ее физического состояния и моральной закалки. «Если не имеешь права умереть, — писала она, — надо иметь силы для работы». И у нее хватало сил. В одном из писем того периода отразилось ее состояние:
Олене Пчилке. 7 июля 1895 года, София. «Жестокая вещь жизнь — не дает опомниться людям, все время гонит вперед, выдвигает новые вопросы. Ты не представляешь, сколько уже мелких, но трудных вопросов пришлось нам решить за это несчастливое время… Я вижу теперь, что могу больше выдержать, чем считала прежде. Да, мамочка, миновало то время, когда я писала письма «висельника», теперь все будет иначе. Прости, пожалуйста, что не пишу, как все случилось, я не могу об этом писать… Скажу только, что случилось это мгновенно, в несколько минут. Он погиб на поле брани, в последний день читал свою последнюю лекцию. Он научил меня, как переносить горе и бороться с судьбой…»
Возвращалась на Украину Леся иной, чем была до этого. Возник мучительный вопрос: что делать на родине, где нет самых элементарных политических свобод? Ведь она переросла «те рамки», в которых можно что-либо делать открыто в России. Иногда появлялась предательская мысль: остаться за границей — привлекательно и просто. Но тут всегда перед глазами вставала обездоленная, страдающая Украина, и тогда Леся стыдилась своего, пусть минутного, но предательского слабодушия. Писательница была убеждена, что ее талант сможет развиваться исключительно на родной почве.
«Думаю, — писал Шевченко, — будь моя родина самой убогой и незначительной на земле, все равно она казалась бы мне лучше Швейцарии и всей Италии». Куда бы ни забросила судьба Лесю Украинку, но мысль о «горемычном крае» не оставляла ее:
Накануне отъезда из Софии Леся написала стихотворение, посвященное кузине Раде. Пожелала ей, как водится в таких случаях, счастья, о себе же сказала так:
Отваги и силы просит у судьбы поэтесса, чтобы сторицей отдать их борьбе за свободу и счастье народа.
По пути в Россию Леся на некоторое время остановилась в Галиции, чтобы повидаться с друзьями и заняться своими делами в редакциях журналов и издательствах. После львовских встреч, гостеприимных вечеров у Ивана Франко и Михаила Павлыка Леся направилась на свою любимую Волынь, которую не видела уже два года. Остаток этого и весь последующий год Леся в основном прогнила в Колодяжном и Киеве.
АРЕСТЫ В КИЕВЕ. ПОЗОР ЛИЦЕМЕРНОЙ ЛИРЕ!
Не очень-то приветливо встретил Лесю родной край. Тяжелая утрата в Софии, а вслед за нею смерть бабушки Елизаветы Ивановны в Гадяче, утомительная дорога со многими пересадками — все это пошатнуло и без того слабое здоровье. К тому же еще и мать под впечатлением смерти любимого брата затосковала так, что всерьез расхворалась и слегла.
Да и сама Леся чувствовала себя худо. Вновь нога — уже в который раз — изводила ее бессонными ночами и изнуряющими днями, и так неделями, а то и месяцами. В такие периоды она не в состоянии была браться за перо, а мысли и чувства сжимали в тиски, заводили в безвыходные лабиринты. Нередко среди хаоса мыслей, чаще всего ночью, Леся пыталась вызвать видения; напрягала воображение, чтоб увидеть какой-нибудь мираж. Она бы ему поверила, как когда-то, в старину, люди верили в чудеса. «И почему это люди так боятся галлюцинаций и безумия, — говорила она в таких случаях, — я бы порой дорого заплатила за них…»
Досадно, бесконечно обидно было ей, больной, в окружении подрастающих, взрослеющих сестер и братьев. Все они, как и родители, очень любили и почитали Лесю за ее ум, доброту и справедливость. И разумеется, не могли не сожалеть о том, что судьба так жестоко обошлась с нею. Сочувствие даже самых близких людей оскорбляло ее, выводило из равновесия. Она стремилась быть для младших достойным примером мужества, их опорой в жизни. «Для вас, мои дорогие сестры и братья, — говорила она, — я хотела бы быть энергичной, крепкой, с ясным взглядом, с сильными руками, способными к постоянной и путевой работе, с нормальным сердцем и здоровой душой — тогда бы я не была вынуждена что-либо скрывать от вас и вам было бы на что посмотреть, а сейчас…»
В годину тяжких испытаний Леся не уходила в себя, не переставала глубоко интересоваться событиями общественно-политической жизни. «Ко всем моим бедам в последнее время, — писала она в Софию, — прибавились еще и общественные беды: в Киеве было много обысков и арестов, полиция ворвалась даже в университет и там обыскала лабораторию, кабинет одного профессора. После этого начали брать студентов, между прочим, схватили одного нашего доброго знакомого,[28] что повергло нас в уныние и печаль, которые не рассеялись и поныне, так как товарищ наш находится в заключении и до сих пор рыщут по городу «летучие отряды». Это уже третий погром в нынешнем году!»
Наступление царизма на развивающееся освободительное движение побудило Лесю к активному протесту. Она выступает с острыми, как стальной клинок, стихами против темных разнузданных сил господствующих слоев, против произвола правительства:
Для борьбы с врагом необходимо оружие, безжалостный меч, разящий насмерть. Так родились огненные, страстные строки одного из лучших творений Леси Украинки:
Пересылая эти стихи Ивану Франко для печати, Леся замечает: «Как видите, я не складываю своего последнего оружия. Вообще я сейчас очень зла и недобра, и, хуже всего, не хочу стать добрее, не стоит!»
В это время произошло событие, которое вызвало у Леси внезапную и острую вспышку гнева и ярости.
Осенью 1896 года Николай II с царицею совершал путешествие по Европе: Австрия, Германия, Англия и, наконец, Париж. Официальная Франция принимала русского царя с большой помпой, причем писатели, артисты, композиторы воздавали ему не меньше почестей, нежели официальные лица. Русскому государю посвящались льстивые, хвалебные стихи, песни, здравицы. Самодержавная дипломатия и пропаганда сумели хорошо подготовить этот вояж, прославляя царя как гуманного человека — отца всех народов великой империи, как первого благодетеля и защитника интересов всех слоев населения. Словом, не царь, а сама добродетель…
В Париже присутствовавшие на торжественной встрече с царской четой французские художники приветствовали ее криками «Vivat!».
Зажатое железными тисками полицейской цензуры общественное мнение России вынуждено было молча переносить этот позор. Правда, несколько раньше, когда бельгийские студенты прислали приветственную телеграмму студентам петербургского Лесного института по случаю коронации Николая II, прогрессивная часть студентов института возмутилась этим приветствием и в ответ направила протест в редакцию венской социал-демократической газеты «Арбайтер цайтунг», возможно, что и в «Реформу». Этот протест в переводе на украинский был напечатан И. Франко в журнале «Життя i слово».
А теперь, во время визита царя во Францию, прозвучал мужественный голос Леси Украинки: писательница переслала за границу написанную по-французски статью «Голос русской узницы» с просьбой содействовать ее опубликованию во французской социалистической прессе. «А Вас прошу узнать, — обращается она к Л.М. Драгомановой, — адрес «La Reforme» или какой-нибудь другой французской газеты радикального или социалистического направления… и срочно отослать туда эту штуку… Я опоздала немного с этой посылкой, да если времена у нас теперь пес plus ultra[29] подлые, приходится возвращаться к спартаковскому методу переписки. «Да, были хуже времена, но не было подлей».[30] А все-таки мне хочется, чтобы из России дошел хотя бы один протест против такой профанации поэзии и талантов, которую допустили французы в этом году в Версале… «Молчание — знак согласия» — так думали, должно быть, те русские студенты, которые послали протест бельгийским студентам против поздравления с коронацией…»
В своем памфлете[31]«Голос русской узницы» поэтесса всю силу возмущения и гнева обрушила на тех французских поэтов и артистов, которые лакействовали перед царем: «Позор лицемерной лире, льстивые струны которой наполняли аккордами залы Версаля… Позор вольным поэтам, которые перед чужеземцем бряцают добровольно надетыми на себя цепями. Неволя еще мерзостней, когда она добровольна. Позор вам, актеры, когда вы своими кощунственными устами произносите имя Мольера, который некогда своей ядовитой насмешкой подтачивал страшного великана, сотворенного во Франции покойным королем-солнце. Призрак этого короля, столь бледный накануне, покраснел от радости, услышав ваши песни в Париже, этом городе-цареубийце, каждый камень которого кричит: «Долой тиранию!»
Услужливые писатели разливались сладкими речами, называя Николая II великим монархом великой империи, правителем огромной богатой страны. На это Леся отвечает:
«Знаете ли вы, знаменитые собратья, что такое убожество, убожество страны, которую вы называете такой великой?.. Да, Россия величественна, русского можно со слать даже на край света, не выбрасывая за государственные границы. Да, Россия величественна: голод, невежество, преступления, лицемерие, тирания без конца, и все эти страшные несчастья огромны, колоссальны, грандиозны. Наши цари превзошли египетских своей склонностью к монументальности. Их пирамиды высоки и очень прочны. Ваша Бастилия была ничто по сравнению с ними. Что ж, великие поэты, великие артисты, ступайте, взгляните на величие наших крепостей, наших Бастилии, сойдите с эстрад, снимите ваши котурны и осмотрите нашу прекрасную тюрьму…
Живите спокойно, собратья, прославленные вашими великими именами. А ты, французская муза, прости безымянной певице-узнице. Все же я меньше оскорбила тебя своей бедной прозой, чем твои свободные друзья своими прекрасными льстивыми стихами».
ПЕРЕЕЗД В КИЕВ. ГРУЗИНСКАЯ КОЛОНИЯ. ПОДАРОК НЕСТОРА ГАМБАРАШВИЛИ
В сентябре 1894 года Ольга Петровна переехала с детьми в Киев, где сняла дом на Назарьевской улице, вблизи Ботанического сада. В Колодяжном остался Петр Антонович с шестилетней Дорой. Это было сделано в интересах детей, чтобы они могли получить образование в учебных заведениях.
Отныне Леся имела постоянное пристанище в Киеве. Откровенно говоря, это надо понимать условно, так как лето она проводила в Колодяжном или Гадяче, а зиму чаще всего в Крыму. Однако две зимы кряду (1895/96 и 1896/97) находилась дома и вообще за эти два года не выезжала за пределы Украины.
Первая зима после возвращения из Болгарии ничем не примечательна. Хлопоты по хозяйству почти целиком легли на Лесю, поскольку мать постоянно находилась в разъездах. Лесе приходилось помогать младшим в учебе, а кроме того, давать уроки французского и английского языка, чтобы поправить финансовые дела. И еще одна забота: в доме появился квартирант, что позволяло как-то возместить расходы на оплату за аренду помещения.
«Время у меня теперь так разбросано, — писала она Л.М. Драгомановой в Софию, — что даже стоящего письма невозможно написать. Как только мама уехала, хлопот по хозяйству прибавилось. Теперь у нас еще квартирант живет — надо на кухню ходить, поторапливать и помогать кое-что кухарке, так что до полудня работа идет урывками. К тому же у меня утром урок, а после обеда свой учить надо, да и кое-что написать, прочитать… Жизнь идет как-то неровно, то тихо, то стремительно. Скажу Вам, если бы я руководствовалась одним лишь узким эгоизмом, то должна была бы остаться у Вас и закрыть глаза на все остальное, но для этого надо жить под девизом: oure non le delug…».[32]
Тем не менее никакие повседневные заботы не могли придушить неистощимый интерес Леси к окружающему миру, к людям, с которыми она сталкивается в жизни. В этот раз она познакомилась с народом и его страной, которая в будущем приютит ее. Произошло это не на Кавказе, а дома, в Киеве, на Назарьевской улице. Грузия предстала перед нею в лице Нестора Гамбарашвили.
Младшая сестра — Исидора Косач (по мужу — Борисова) рассказывала, что молодой грузин снял у Косачей комнату после того, как поступил в Киевский университет (из Московского он был исключен за участие в запрещенном собрании студентов, оппозиционно настроенных по отношению к царскому правительству). Нестор Гамбарашвили сразу же завоевал симпатии всего семейства. С Лесей и Лилей быстро подружился, а к меньшим был неизменно внимателен и добр. «О веселом нраве Нестора, — продолжала Исидора Петровна, — и говорить не приходится: остроумный, ласковый и к тому же рыцарского поведения, воспитанный на лучших национальных традициях. Мы, дети, очень полюбили его. Заочно познакомил он меня со своей маленькой племянницей, моей ровесницей. Привез ее фотографию — в национальной грузинской одежде, и я, в свою очередь, выслала ей свою — в украинской одежде. Так состоялось наше знакомство и завязалась переписка…
В том же году, когда он жил у нас, вышла замуж Людмила Старицкая. Я, хоть и маленькая была, хорошо помню ее свадьбу, на которую был приглашен и Гамбарашвили. Он много плясал, конечно, со взрослыми девушками, но при этом не забыл и своих маленьких приятельниц — меня и младшую дочь Миколы Лысенко — Марьянку… Нас это очень радовало…»
В семье Косачей Гамбарашвили чувствовал себя уютно и свободно. Дети настолько привыкли к нему, что частенько увлекали его своими играми, заходили в его комнату, иной раз устраивая там «художественный беспорядок». Однажды, возвратись из университета, Гамбарашвили обнаружил, что все вещи, книги, листы с записями совершили путешествие по комнате, а на столике лежит записка: «Когда кота нет дома — мыши танцуют» (написано было по-французски, это сделала Леся, так как знала, что Нестор изучает французский).
Гамбарашвили в своих воспоминаниях рассказывает, что поэтесса нередко беседовала с ним на самые различные темы, но чаще всего — на общественные. Она быстро воспламенялась, когда речь шла о притеснениях трудового народа как на Украине, так и в России, в других районах империи. В такие минуты она не могла быть спокойной и, как обычно, сдержанной. Голубые глаза сверкали огнем ненависти, лицо становилось совсем бледным, а голос звенел металлом — не жалобы и сетования слышались в нем, а гнев и угрозы.
Как-то, увидев на столе у Гамбарашвили книгу Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре» на русском языке и прочитав ее, Леся была изумлена этим шедевром грузинской литературы XII века. Она подолгу расспрашивала о природе и древней культуре Грузии, о писателях, художниках, театрах и т. п. Поразила ее и героическая упорная борьба грузинского народа за свою независимость. Внимательно слушала она Гамбарашвили, а затем сказала:
— Какой интересный, дивный уголок — Грузия! Сколько мужества и доблести должен иметь народ, чтобы уцелеть и сохранить себя от всех напастей и невзгод, которые выпали на его долю! Если б я не была украинкой, я хотела бы быть грузинкой…
— Ваши слова, Лариса, — откликнулся Гамбарашвили, — напомнили мне другого украинского поэта, большого сердца и любви которого хватило и для моего угнетенного народа:
Эти разговоры разительно схожи с беседами Акакия Церетели и Тараса Шевченко, которые велись около четырех десятилетий назад. Тогда, в Петербурге, поэт узнавал о народе и культуре Грузии также из уст студента — будущего выдающегося писателя. Ни Лесе, ни Гамбарашвили, конечно же, об этом не было известно, так как Церетели написал свои воспоминания гораздо позже. Примечательно, что и Шевченко, слушая Церетели, выразил подобную мысль другими словами:
— Как много общего у наших народов!
Впоследствии Леся жила на Кавказе, разглядела грузинский народ вблизи и еще больше полюбила его.
В другой раз у Гамбарашвили собралось грузинское землячество, главным образом студенты — Васо Церетели, Миха Чхенкели, Шио Читадзе и другие. Зашла к ним и Леся. Она охотно слушала хоровое пение, ей очень нравились грузинские мелодии. Вот только слова… И назавтра Леся предложила Нестору помощь в обучении французскому языку, с тем чтобы он, в свою очередь, познакомил ее с грузинским. Гамбарашвили вспоминает, что грузинские слова Леся запоминала быстро, но произношение некоторых букв и звуков давалось ей с трудом.
Леся предлагала Н. Гамбарашвили для чтения произведения русской революционной мысли, запрещенные книги Герцена, Чернышевского, Добролюбова, Степняка-Кравчинского и других. Как-то она подарила Нестору томик стихов французского поэта Альфреда де Мюссе, сказав при этом: «Это вам на память о нашей лингвистической «академии»… На книге рукой Леси сделана по-французски надпись: «Учителю, ученику и товарищу на память о нашем товариществе взаимной помощи — от Ларисы Косач».
Леся дала ему свою фотографию. Он взял, прочел на обороте: «Желаю Вам, господин Нестор, послужить преданно и беззаветно Вашей прекрасной родной стране. Когда будете нуждаться в товарищеской помощи и совете, — вспомните, что есть на свете Лариса Косач. Киев, 6. V, 1896 г.».
Поблагодарив за фотографию, Гамбарашвили спросил о том, что мог бы он привезти Лесе из Грузии. Последовал ответ:
— Острый кинжал, как эмблему борьбы с ненавистным врагом.
На первые заработанные уроками деньги Нестор Гамбарашвили заказал лучшим дагестанским мастерам небольшой кинжал из отличной стали, рукоять и ножны которого были отделаны серебром и гравировкой. Вручил свой подарок со словами:
— Будьте крепки в вашей благородной работе, как сталь этого кинжала. Пусть ваше слово будет острым, как этот клинок.
Через некоторое время Гамбарашвили съехал с квартиры Косачей. А Леся надолго отправилась в Крым. Потом и переписка прекратилась. Но до самой кончины поэтесса бережно хранила дорогой подарок.
«ГОЛУБАЯ РОЗА»
В 1896 году Леся Украинка написала свою первую пьесу — драму в пяти действиях «Голубая роза». Как и в поэзии, она стремилась если и не противостоять, то, по крайней мере, отойти от так называемого бытового реализма и мелодрамы, которые импонировали ее предшественникам. Украинская сцена того времени была переполнена мелодраматическими картинами с неизменно присутствующими примитивными аксессуарами: убийства, самоубийства, водка, гопак, пение и т. п.
«Голубая роза» — первая драма из жизни украинской интеллигенции, в которой отсутствовали традиционные действующие лица. Откровенно говоря, и здесь еще кое-где оставался налет мелодраматизма, но все же чувствовался новый и оригинальный для украинской литературы творческий метод. Разрабатывая ту или иную проблему, показывая борьбу идей, автор последовательно, диалектически развивает главную мысль произведения. Столкновения, ожесточенный поединок с противоположными взглядами на жизнь и борьбу в душе писательницы не могли, естественно, не отразиться на творчестве. Увлечение остроконфликтными, контрастными ситуациями заметно было еще в ранних стихах, однако в драматических произведениях этот прием прозвучал еще ярче.
Суть любой драматической коллизии — борьба, возникающая из противоположности явлений, взаимоисключающих принципов героев, различных состояний их духа и пр. Это закон драматургии. Особенность пьес Леси Украинки состоит в том, что она необыкновенно тонко вскрывает внутренние мотивы поведения героев. Лаконичные реплики в ее диалогах можно сравнить с эффектными репликами античных трагедий. Едва приметное расхождение во взглядах между действующими лицами вначале намечается как бы пунктиром. Затем расхождение становится все более зримым, перерастает в противоречие, и в конце концов персонажи оказываются, как говорится, по разным сторонам баррикад. Острый конфликт двух поначалу будто бы близких по духу людей.
Что касается замысла «Голубой розы», есть основания полагать, что он возник не без влияния пьесы выдающегося норвежского драматурга Генрика Ибсена «Привидения». Оба произведения посвящены разоблачению буржуазной морали, и там и здесь проходит тема наследственной болезни, приведшей к катастрофе. В «Привидениях» Освальд унаследовал психическую болезнь от отца — инвалида душой и телом; Любовь Гощинская — от матери. Неминуемое приближение болезни является двигателем сюжета драмы, а конечное появление ее — кульминационным пунктом. Да и герои «Голубой розы», когда речь заходит о наследственности, вспоминают Ибсена.
Возможно, мотивы драмы Ибсена глубоко восприняты Лесей Украинкой потому, что они в какой-то степени отражали ее собственные страдания. Трагедия Любови Гощинской частично является и трагедией самой писательницы, пораженной неизлечимым недугом. Не случайно именно в это время Леся писала:
С этим созвучен и другой пессимистический мотив — несчастливая любовь. Хотя о последнем можно только догадываться, так как никаких материалов не сохранилось, однако же нет сомнения — молодая, так щедро одаренная природой, она не могла не страдать, не мечтать о любви:
«Голубая роза» принесла автору немало хлопот и неприятностей. Мало кто понял, что эта драма психологическая, новаторская. Да и поставить ее, подобрать артистов, в частности на главную роль (Любови), было не так-то просто. Леся очень обрадовалась, когда ей сообщили, что Мария Заньковецкая изъявила желание сыграть роль Гощинской.
«Мне было очень приятно узнать, что Заньковецкая берется за роль Любы; если у нее не все хорошо получится, то все-таки темперамент, настроение, голос, фигура, лицо будут отвечать роли. Лучшей, чем она, украинской артистки я не знаю, и если у Заньковецкой Люба хорошо не получится, то, значит, ей (Любе, а не Заньковецкой) нужно ждать благоприятного времени или совсем погибнуть для украинской сцены… Вы уж там как-нибудь объясните, кто или что такое мойра, фатум, голубая роза и т. п.». Так писала Леся матери.
А репетиции проходили со скрипом, постановка пьесы откладывалась. Леся находилась в Крыму, нервничала, лечение не шло впрок. «Не пришлось бы моей «Розе», — писала Леся в Киев, — последовать совету Горация: novem annos prematur,[33] жаль только, «Роза» может за такое продолжительное время увянуть и засохнуть».
Миновала зима. Заканчивался сезон, а дела с «Розой» становились все безнадежнее. Все старания и ожидания оказались напрасными — Заньковецкая и еще некоторые артисты собирались ехать на гастроли. Леся в отчаянии: «Нет, видимо, суждено мне быть «бескорыстной» писательницей. Господи, чего только не рассказала мне Лиля о считке моей драмы!.. Лиля справедливо говорила: «Публике недостает таких драм, как «Роза», но таким драмам недостает актеров», — вот и cercle vicieux!.[34] Ну, наконец, и я скажу, как госпожа Калмыкова: «Пусть они рехнутся — и драмы, и актеры!»
Впоследствии «Голубую розу» поставили-таки в Киеве, но особым успехом она не пользовалась.
NUR EIN KRANKEN MENSCH IST MENSCH[35]
Лето Леся провела в Гадяче, переводила на русский «Голубую розу», много читала. Вообще читала она массу книг: все, что издавалось в России и доставлялось из-за границы, как правило, не ускользало из поля зрения поэтессы. Да еще журналы — и «свои», и «чужие». В один и тот же день она могла с утра заниматься переводами, после обеда работать над статьей, а затем читать Л. Толстого «Об искусстве», драмы Ибсена, просматривать журналы, отвечать на письма. Леся была глубоко убеждена в том, что писателю, даже маститому и очень талантливому, непременно надо читать: много и ежедневно. А о молодых и говорить нечего. Поэтому она с такой неприязнью говорила о тех украинских писателях, которые только пишут и почти ничего не читают. Чего стоит писанина таких литераторов!
В Киеве Лесю ожидала приятная новость — свежий номер журнала «Литературно-науковый виснык» со статьей Ивана Франко о ее творчестве, в которой большой мастер слова, прославленный публицист высоко оценил ее талант. Однако такое лестное мнение не вскружило ей голову, в письме к автору статьи мы находим не только удовлетворение, благодарность, но и… нескрываемую иронию по отношению к самой себе.
Леся Украинка — И. Франко. 9 октября 1898 года. «Благодарю Вас за слишком даже благосклонный отзыв о моих стихах. Право, боюсь, что у меня теперь разовьется mania grandiosa…[36]
Хотя немного и преждевременно, но все же пользуюсь оказией, чтобы поздравить Вас с юбилеем, но в спешке я не могу, к сожалению, найти соответствующий стиль. Была бы рада, если бы мне удалось приехать на Ваш праздник, тогда, может быть, искреннее рукопожатие заменило бы слова. Да разве в стиле дело! Вы знаете, как я искренне уважаю Вас и Ваш талант, а зная тяжелую долю украинского поэта, рада бы «горы своротить», только бы ей пособить. Счастья Вам на Вашем пути!»
Осень этого года оказалась неожиданно благоприятной для творчества. Несмотря на обострение болезни, а может, именно вследствие этого обстоятельства Леся работала увлеченно и настойчиво. Когда болезнь надолго приковала к постели, она невероятным усилием воли заставляла себя забывать о ней во всепобеждающем упорном труде. Это были психические контратаки на вражескую блокаду, не дававшую пощады и снисхождения на протяжении тридцати лет. В это время еще не потеряна была надежда на выздоровление. Но рождались и мысли иные: сегодня худо, завтра может быть еще хуже. В ожидании лучших времен потеряешь драгоценные дни. Она, несомненно, знала и, наверное, часто повторяла слова Петрарки: «Если человек жаждет выйти из своего плачевного состояния, жаждет искренне и настойчиво, — такое желание не остается безуспешным».
Размышляя о своей беде, Леся убеждалась в том, что болезнь, причиняя страдания, возможно, выкует для нее такое оружие, какого и у здоровых людей нет. Как в том немецком парадоксе: Nur ein kranken Mensch ist Mensch. Вот как Леся оправдывала свой неспокойный характер в одном из ялтинских писем, адресованных матери:
«Что правда, мама, то правда, — олимпийство никогда не было мне свойственно, и по временам трудно бывает сохранить олимпийское спокойствие; но, по правде сказать, теперь у меня скорей бодрое, нежели кислое настроение. Может быть, это и не совсем нормально, но мне кажется, что меня ожидает какая-то большая битва, из которой я вернусь победителем или совсем не вернусь. Если у меня и в самом деле есть талант, то он не погибнет, — это не талант, который погибает от туберкулеза или истерии! Пусть и мешают мне эти болезни, но зато, кто знает, не куют ли они мне такое оружие, какого нет у других, здоровых людей. Nennt man die qrosten Schmerzen, so wird auch das meine qenannt,[37] — сказал Гейне, и я скажу вместе с ним; но Гейне сказал, и справедливо сказал, еще и другие слова, которые я не решусь произнести; только в минуты какого-то безумия они звучат в моей душе, и трудно заставить их умолкнуть».
«Может, болезнь моя толкнула меня на писательский путь, — иной раз думала Леся. — Ведь я мечтала о фортепиано, о музыке… А если бы не эти трагические обстоятельства? Превратилась бы в мещанку?..»
Страшно подумать… Но, наверное, не личные человеческие страдания и муки определяют силу и мужество поэта. Нет, конечно, нет! Единство судьбы поэта и народа с его вечными страданиями и мечтой о счастье — вот что выносит поэта на высоты времени и славы. Не случайно писал Лермонтов:
ТРИУМВИРАТ
С той поры как Косачи переселились в Киев окончательно, взаимоотношения между тремя семействами — Старицкими, Лысенко и Косачами — стали более близкими и тесными. Позже, когда Лесины родители переехали с Назарьевской на Марьино-Благовещенскую, 97 (рядом с Лысенко и Старицкими), образовалась своего рода колония людей с общими мыслями и стремлениями. Старицкие и Лысенко издавна связаны были родственными узами: Михаил Старицкий был женат на родной сестре композитора — Софье Витальевне. Косачи же этим семьям были «родными по душе».
Пожалуй, не будет ошибкой сказать, что литературное творчество являлось сердцевиной духовной жизни «колонии». И Михаил Старицкий, и его дочь Людмила, и мать Леси, да и другие члены этих семейств писали стихи, пьесы, прозу. Лысенко хотя и не оседлали Пегаса, однако внимательно следили за всеми событиями литературной жизни.
Л. Сгарицкая. «Минуты жизни Леси Украинки». «Как в семье Ростовых (в «Войне и мире» Толстого) царила атмосфера любви, так и в наших Соединенных Штатах (семейства Косачей, Лысенко и Старицких) царила атмосфера творчества и дружеской приязни, и все «огнещане», тянувшиеся к нашему огню, прониклись этим духом.
Вокруг моросил мелкий осенний дождик, мы теснились у своего огня и ощущали приток новых сил. Может, это пламя верного товарищества, может, эта атмосфера жизни в сочетании с гордым и непобедимым характером Леси и предоставляли ей возможность «contra spem sperare»…
— Не было такого дня, — вспоминает Галина Лысенко, — чтобы мы не посетили Косачей или они нас. Никто не верил, что мы не родственники. Мы, дети, любили бывать у Косачей в те дни, когда слетались в отцовский дом молодые. Когда же в Киеве жила Леся, приходили по нескольку раз на день. Обычно дверь отворяла она сама, так как ее комната была расположена у входа, и, несмотря на то, что мы хорошенько докучали своей беготней, всегда встречала нас приветливо: «А, Лысенчата!» — или «О, Alline and Katrin!»
Питая пристрастие к музыке, Леся полюбила Николая Витальевича, его семью и дом, где все, казалось, проникнуто чарующим миром звуков. Когда юная поэтесса переводила Гейне, к некоторым стихам Лысенко написал музыку, и здесь же, в его кабинете, состоялось первое исполнение. Так в содружестве молодой поэтессы и опытного композитора появились на Украине новые песни. Великий музыкант без оглядки поверил Лесиному поэтическому таланту и настолько высоко ценил его, что даже заказал ей, шестнадцатилетней девушке, написать слова к траурному маршу на годовщину Шевченко.
Как-то в зимний день, еще до поездки в Болгарию, Леся зашла к Лысенко по поводу подготовки к изданию сборника народных песен, которые она собрала на Волыни. Композитор сидел в своем кабинете у рояля и что-то тихонько напевал. Собственно, это был даже не кабинет, а часть зала, отгороженного аркой. За аркой — большой рабочий стол, на котором рассыпаны белые листы нотной бумаги. На стонах — фотографии, преимущественно групповые — хоровые и театральные снимки, а также со вкусом выполненные фотопортреты Марко Кропивницкого, Михаила Старинного, Антона Рубинштейна. Над самым столом увенчанный рушниками написанный маслом портрет Тараса Шевченко. У арки стоит большой черный рояль немецкой фирмы «Блютнер» — гордость хозяина. В углу, на этажерке, застыла скульптурная группа — кобзарь с поводырем.
Лысенко был в приподнятом настроении и встретил Лесю радостно, приветливо:
— Очень хорошо, что вы пришли. Словно догадались, что именно в эту минуту я вас жду…
— И что-то новенькое напевали…
— Вот об этом-то и речь! Я «нарисовал» нечто вроде детской оперы, но что с нею делать дальше, помилуйте, не имею понятия.
— Как же она называется?
— «Коза-дереза». Сочинить сумел, а вот как поставить ее?
— Детских театров у нас нет. А действующих лиц много?
— Нет, четыре-пять человек, можно до трех сократить.
— Коли так — поставим дома своими силами. Вон у нас мелкоты сколько…
— Видите, как здорово вы сразу нашли выход! Берите это дело в свои руки, а мы с Ольгой будем вам помогать. Привлекайте наших малышей в артисты, занимайте под театральный зал гостиную и начинайте репетиции…
Уже через несколько дней работа над постановкой домашнего спектакля была в разгаре. По утрам Николай Витальевич играл на фортепиано и низким, хрипловатым баритоном напевал арии Козы-дерезы и Лисички. «Премьера» состоялась на рождество, успех был грандиозный… Пришлось повторить спектакль — и раз и два. После «Козы-дерезы» Леся готовила с детьми оперу «Зима и Весна». Эта вещь была много сложнее, хотя «артистические силы» остались прежними. Одним словом, хлопот хватало: Леся и режиссер, и костюмер, и декоратор. и даже суфлер. Самой пришлось придумывать и одежду для Осени, Зимы, Снеговика, Весны; по собственным эскизам Леся шила костюмы.
Окружающие поражались тому, откуда у нее столько неиссякаемой энергии, а главное, терпения. Дети быстро охладели к репетициям — теперь они проходили ежедневно — и разбегались кто куда. Но неумолимый режиссер находил, извлекал их из укромных закоулков, и репетиция возобновлялась…
В этот период тесного общения с семьей Лысенко Леся близко сошлась с женою Лысенко — Ольгой Антоновной Липской. Видимо, какая-то из задушевных, интимных бесед послужила основой для известного стихотворения Леси «Забытая тень».
А было это так. Разговорились как-то они с Ольгой Антоновной о женской доле. Поэтесса приводила примеры из литературы, цитировала выдающихся поэтов, ссылалась на Данте и Беатриче, как символ глубоких чувств любви и дружбы, вспоминала Шевченкову Катерину. Ольга Антоновна слушала рассеянно, с каким-то едва уловимым чувством неудовлетворенности. А потом, немного поколебавшись, заговорила о том, что все поэты почему-то мало писали о незавидной судьбе женщины — жены великого или просто одаренного человека. В голосе Ольги Антоновны все явственнее звучали нотки сожаления и обиды на судьбу женщины, добровольно отрекшейся от своего имени и независимости, пренебрегшей собственным талантом. Затерявшаяся, забытая тень, Липская говорила о себе. У нее удачно складывалась музыкальная карьера, но она сама поставила на ней крест, полностью отдалась семье, заботам о муже. К тому же их брак не был официальным, так как светская и духовная власть не дала Лысенко развод с первой женой.
26
Святоюрцы — члены и сторонники так называемой Святоюрской рады (название — от собора св. Юра во Львове, где они впервые собрались) — реакционной организации клерикалов москвофильской ориентации.
27
Владимир Карпович Дебогорий-Мокриевич (1848–1926) — родом с Черниговщины — в 70-х годах принадлежал к известной в истории народничества «Киевской коммуне», ходил в народ. Вместе с Яковом Стефановичем организовал кружок для подготовки крестьянского вооруженного восстания, принимал участие в организации поселений народников в Киевской губернии, а также побега арестованных по «Чигиринскому делу». Как и Драгоманов, он был противником тактики террора. В 1879 году Дебогорий-Мокриевич был арестован, приговорен к 15 годам каторги и сослан в Сибирь, но вскоре ему удалось бежать.
— Будучи разгромленным в своих народнобунтовщических верованиях, — рассказывал он впоследствии, — я бежал за границу, в Женеву, бывшую тогда настоящим сборным пунктом русской эмиграции. Раньше меня приехали сюда мои товарищи по кружку — Судзиловский, Стефанович, Засулич и еще несколько человек; здесь находились также Кравчинский, Кропоткин и другие эмигранты, в том числе Драгоманов.
28
Михаила Кривинюка (1871–1944) — в то время студента, участника революционных студенческих кружков, подвергавшегося гонениям полиции. Впоследствии женился на Ольге Косач — сестре Леси Украинки.
30
Точнее: «Бывали хуже времена, но не было подлей» — цитата из первой строфы поэмы Н.А. Некрасова «Современники».
31
Сама Леся Украинка так определила жанр: «Маленькая поэма в прозе, посвященная поэтам и артистам, которые имели честь приветствовать российскую императорскую чету в Версале».