Выбрать главу

Через два дня я не вытерпел, взял у мамы деньги, будто на кино, и пошёл в парикмахерскую.

— Мне височки, — сказал я, садясь к нему в кресло, — какие-нибудь другие. Только у меня денег всего десять копеек.

И когда он улыбнулся и как-то ловко перекинул ножницы из одной руки в другую и завернул меня в простыню, я добавил:

— И расскажите про море. Про дальние походы. Про эту песню.

Чик-чик-чик — зачикали ножницы у меня возле самого уха. Чик-чик-чик — сверху вниз.

— Мы подходили к Цейлону, — говорил он. — Чик-чик-чик. — Океан был тихий, белый и горячий. — Чик-чик-чик. — Та-ак. Теперь машинкой. Наступала тропическая ночь. Били склянки. — Чик-чик.

Я не помню, сколько времени он меня стриг. А что он рассказывал — мне не пересказать. Помню только, я спросил, когда он снял с меня простыню:

— Вы почему теперь здесь… а не там… в море… Что-нибудь с ногой, а? — добавил я глупость.

Он покачал головой и показал себе куда-то внутрь.

— Там, — сказал он. — Что-то испортилось. Не та уже машинка.

«Какая машинка?» — захотелось спросить мне, но я не спросил, потому что, кажется, понял.

— Заходи, — сказал он.

Я кивнул и вышел.

* * *

Через четыре дня я снова пошёл к нему. По-моему, в самый раз. Вообще, стричься надо через шесть или семь дней. Это уж точно.

Его я встретил возле гардероба. Он тихонько хлопнул меня по плечу, снял мою шапку, провёл рукой по волосам и сказал:

— Маленько зарос. Опять полубокс? Ну, сейчас Петрович всё сделает.

— Я не хочу к Петровичу, — сказал я. — Я к вам хочу.

— Я и есть Петрович, — сказал он.

— Я только к тебе хочу, Петрович, — сказал я.

Я просидел у него опять не знаю сколько. Чик-чик-чик — чикали ножницы. А он рассказывал. И было мне ни до чего. И мне даже самому непонятно, отчего я вдруг спросил:

— Петрович, а у тебя есть ещё кто-нибудь, кроме тебя?

— Как это?

— Ну, так… Мама, дедушка…

— Есть, — сказал он. — Другие. Жена у меня есть и дочка. И всё. Жена и дочка.

— А жена у тебя кто?

— Ну кто… Она инженер.

— А была кто?

— И была инженер. Всегда.

— А дочка?

— А дочка — балерина. Ей сколько и тебе лет.

— Здорово, — сказал я, — и уже балерина? Петрович, пойдём как-нибудь гулять, ты, твоя дочка и я.

— Зачем же дочка?

— Как зачем? А то они будут сердиться, что ты со мной гулять пошёл.

— Может, и не будут, — сказал он. — Всё. Готов полубокс. Полюбуйся. А теперь иди. Очередь! — крикнул он. — Заходи, — добавил он мне.

* * *

А я заболел. Эх, и зачем только я заболел?! Ненавижу грипп. Ненавижу ангину. Все болезни ненавижу. Зачем они?! Я долго проболел, недели две. Целую вечность.

А он почему-то был какой-то не такой, когда я пришёл. Я даже подумал, что он просто не узнал меня, заросшего и худого. Он усадил меня в кресло и спросил, и голос у него тоже был какой-то не такой:

— Где же ты был так долго? Совсем пропал.

— Я болел, — сказал я.

Он ничего не ответил и стал стричь меня. Он стриг меня долго-долго, медленно-медленно и всё молчал. И я почему-то боялся заговорить. Потом он нагнул мою голову над раковиной и налил на макушку что-то холодное и пахучее.

— Надо голову помыть, — сказал он.

— Это дорого? — спросил я.

Но он ничего не ответил. Он молча намыливал мою голову. Было ужасно странно и неловко от всего этого.

— Петрович, у меня же денег не хватит, — сказал я откуда-то из раковины, из-под пены.

— Какие деньги?! — сказал он сердито. — Какие ещё там деньги?! Не говори глупостей.

Он молча полил мне на голову тёплой воды, потом снова намылил и снова полил. Потом ещё раз. И всё медленно.

— Будешь у нас красавцем, — услышал я его странный голос.

Мне вдруг стало страшно и тоскливо. Только не Петровича страшно… А чего, я и сам не знал.

Он достал из ящика какую-то блестящую улитку с трубой, провод от неё вставил куда-то за зеркало, улитка зажужжала, он поднёс её к моей голове, и я почувствовал, как сильно она дует теплом.

— Это фен, — сказал он. — Будем сушиться.

Он долго сушил меня и всё молчал. Потом выключил улитку, достал коробочку с пудрой и попудрил мне шею. Я даже покраснел.

— Ладно… молчи, — сказал он и стал меня причёсывать. Он причёсывал меня долго и аккуратно, после взял со стола одеколон с кишкой и грушей и стал лить одеколон мне на голову.

— Петрович, — заговорил я, — зачем же… у меня же…

Но он ничего не сказал. Я поглядел в зеркало и увидел, что он не смотрит на меня, а сам всё нажимает и нажимает на грушу, а одеколон всё льётся и льётся, вот уже и за ворот мне полился и на лицо и всё льётся и льётся…