Выбрать главу

– Не знаю… По-моему, так всегда было, – возразил Пулат.

– Так совесть-то, она ведь копиться должна, шарики-то – не зазря ворочаться, – вращая желваками, сказал внешне спокойный Митя, – а посмотрите вокруг – много ли… Ладно, – прервал он сам себя, – вы извините, я неясно говорю. Образования не хватает.

– Брось ты Мить, – вступил его красношеий товарищ, слегка опьяневший и лучащийся добродушием, – ты все правильно лопочешь. Счас так: пан или пропал. Все это понимают. Потому тебя не всем слушать интересно…

Таким образом беседовали до тех пор, пока Тенгиз не взял гитару. Он помедлил минуту и запел.

Пел он старинную грузинскую песню. Розанов не понимал ее слов, и, что было ему не свойственно, не жалел об этом. Он по-своему переводил песню Тенгиза, из-под пальцев поглядывая на Фатиму.

…Почувствовать свое родство с бесконечностью. Стать ею. Раствориться в ней. Найти в себе силы понять свои возможности, поверить в них и засучить рукава, чтобы их воплощать – разве не в этом счастье? Об этом, в сущности, и пытался говорить этот Митя. И Крутов говорил, что только после этих действий с самим собой твоя совесть спокойна, уважаешь, именно уважаешь свое тело, душу, мысль. Здесь же и выход из мириады тупиков, в которых бьются люди, как птицы, залетевшие под стеклянный купол. Выход, до времени запорошенный постылыми метелями наших распрей, затянутый туманами нашей лени…

Вот о чем, казалось Розанову, пел Тенгиз.

После него гитару взял Митя. Долго прокашливался. И тихо запел «Ой, мороз, мороз». Леша вспомнил, как пели эту песню «Живгазом» на лесозаготовке – под открытым небом на морозе, среди могучих елей, после его никому не нужной лекции о Египте, перешедшей в разговор «за жизнь», а потом – в бурный диспут. Пели вместе с недавними спорщиками, радовались вместе с ними, что осталась еще хоть одна песня, которую все безусловно знают, и не будет здесь печалящих душу «ля-ля».

Какое моральное право имели тогда они, в сущности пацаны, вступать в диспуты, вообще неохватно выступать перед самой разной аудиторией? Неужели только из желания самоутвердиться, покрасоваться, воспарить скопом, поупиваться своей дешевой образованностью? Было ведь, было и это. Было и жеребячье ликование, силу которого обеспечивал недостаток мудрости и знаний. Но все же ими руководило далеко не только это.

Леша помнил четырехчасовой непрерывный их концерт в крохотном сельском клубе, перешедший в вечер взаимных вопросов и ответов. Они не боялись озадачиться, быть поставленными в тупик – они даже радовались, когда их «срезали», если, конечно, не чувствовалось злобствования, что бывало. В тот вечер же они сидели вчетвером, свесив ноги, на краю сцены и столько же говорили, сколько и слушали. Леша помнил, как выкладывались в пропитанных запахом навоза красных уголках животноводческих ферм. Помнил слова Лепина, который, вырвав после своего очередного приступа в барабан за сценой, произнес, слабо улыбаясь: «Если б всего этого не было, закомплексовал бы или потонул в снобизме. То и другое – швах…»

Перед последним выступлением они чувствовали себя в темной артистической как замеревший под куполом цирка гимнаст перед головокружительным прыжком. Хотя у них у каждого за спиной было по три недели «чистого» времени на сцене, волновались. Всякий выход «Живгаза» был неповторим, наполнялся для них особым смыслом. «Блажен, кто смолоду был молод…»

Розанов бережно взял гитару.

Когда я слышу эти мелодии, по телу пробегают мурашки. Как стада буйволов по аргентинским пастбищам, и снова воскресают те счастливые дни на Сивцевом. Душа отдыхает от «предельной ясности», к которой все время принуждает наука. И от той «предельной ясности», в которую вкладывают значение голого манифеста. Крутов привел меня в тот ДК по каким-то своим ходам. До начала оставалось время, и Миша бесстрастным своим голосом произносил страстные слова. Такая ясность претит поэзии, говорил он, неотрывно следя за кулисами, даже враждебна ей. Лобово назвать нечто и пройти дальше – очень удобно, потому что никого из подлецов не затрагивает такой подход, это еще далеко не правда. И даже чаще всего – ложь. А ложь, рассуждал сам с собой Миша, тем более безнаказанная, а порой и поощряемая подлецами, способными давать кредиты – самодовольно разбухает, быстро наглеет и имеет обыкновение делаться циничной… Он был прав, как это часто бывало. Не от тайных ли кредитов подлецов мы, умиляясь проявлениям непосредственности, вздыхая по утраченному с годами мальчишеству в лучшем и прекрасном смысле этого слова, пугаемся смело поставленных вопросов, без обиняков выраженной мысли?