Выбрать главу

— Лесси, фу! Фу, Лесси! — прикрикиваю я на нее, и она уходит. Спускается по лестнице, задирает морду кверху и укоризненно смотрит на меня: по какому такому праву я ее гоню?

Смеркается. Я беру фонарик и свечу в таз. Головастики мирно плавают в густо-зеленой канавной воде. Вот что привлекает детей в канаве — Тайна. Тайна зарождения жизни.

«Люди делаются, как цыплята. Мама соединяет их своим теплом»,— сообщил на уроке четырехлетний Ванечка. Каков умник! Понял основу — мамино объединяющее тепло.

В большом доме горит свет. На первом этаже в холле работает телевизор. Там идет своя, взрослая жизнь, сейчас недоступная мне так же, как жизнь головастиков в тазу. Наверное, обитатели большого дома я кажусь нелюдимкой. Вечерами сижу одна, что-то рисую или пишу под музыку. Стоят белые ночи, горят в сумерках розы, и чем темнее становится, тем ярче они горят. Особенно белые. Что-то шуршит в кустах сирени. Крадется кошка Лиза?

Нет, не Лиза, не ее поступь. Я склоняюсь над землей. Еж. Самый настоящий еж. Вот бы дети обрадовались! Ставлю под кусты блюдце с молоком, смутно помнится: ежи любят молоко. Привадить бы ежа, да у него есть соперница — прожорливая Лиза. Еж вылакал молоко — такое приятное нежное лакание (недаром от этого слово «лакомство»!) — и ушел. Может, завтра снова пожалует?

Мерцает крона цветущей липы. Увитая плющом, она похожа на гигантский светильник о тысяче слабых свеч. Удивительные цвета, недаром здесь так тянет заниматься живописью. Все красиво, все, на что не кинешь взгляд.

По вечерам, как бы я ни устала за день, меня охватывает немой, невысказанный восторг. Восторг и грусть — когда-то придется расстаться с этим великолепием на веки вечные. Но это потом, нескоро, а пока я сижу на крыше, осыпаются последние соцветия сирени, оставляя после себя тяжелые зеленые грозди семян, и рисую цветущую липу. Сама не заметила, как принялась рисовать. Свет из окна второго этажа большого дома падает на край стола, я перемещаюсь к свету, рука выводит линию ствола, обрисовывает контур кроны…

ИМПРИНТИНГ

По пути от Риги до Тишупе с нами по соседству едет черный коккер-спаниель. Дети тотчас становятся друзьями с ним и его хозяйкой, девочкой лет четырнадцати. Можно наконец выписать несколько страниц из «Автобиографии Чарли Чаплина», что я безуспешно пыталась сделать с первого дня приезда на взморье.

«Часто мимо нашего дома гнали овец. Как-то одна из них вырвалась из стада и побежала по улице, к великому восторгу прохожих. Я тоже смеялся, глядя, как мечется в панике овца,— мне это показалось очень забавным. Но когда ее поймали и повели на бойню, я вдруг ощутил всю трагедию происходящего и в ужасе помчался домой к маме.

— Они ее убьют! Они ее убьют! — кричал я, обливаясь слезами.

Этот неумолимый в своей жестокости весенний вечер и смешная погоня еще долго не выходили у меня из памяти. Иногда я думаю: может быть этот эпизод в какой-то степени предопределил характер моих будущих фильмов, соединявших трагическое с комическим».

В работе В.П. Эфроимсона «Биосоциальные факторы повышенной умственной активности» мне впервые довелось столкнуться с термином «импринтинг» и его расшифровкой: «При всей необычной сложности психики человека некоторые впечатления, восприятия, чрезвычайно избирательные, подействовав в особо чувствительный период, оказываются очень стойкими, подсознательно действующими в последующей жизни».

Если история про отбившуюся от стада овцу предопределила характер творчества Чарли Чаплина, то следующий эпизод том же периода (видимо, это и был особо чувствительный период) демонстрирует нам характер самого Чарли Чаплина, не претерпевший никакой трансформации с пяти лет.

Когда Чарли было пять лет, его мама, субретка, потеряла голос. Кончился обеспеченный, спокойный период жизни семьи.

«Я помню, стоял за кулисами, как вдруг голос матери сорвался. Зрители стали смеяться, кто-то запел фальцетом, кто-то замяукал. Все это было странно, и я совсем не понимал, что происходит. Но шум все усиливался, и мать была вынуждена уйти со сцены. Она была очень расстроена, спорила с директором. Неожиданно он сказал, что можно попробовать выпустить вместо нее меня – он однажды видел, как я что-то представлял перед друзьями матери».

Так Чарли впервые оказался на сцене.

«И вот при ярком свете огней рампы, за которой виднелись в дыму лица зрителей, я начал петь популярную тогда песенку «Джек Джонс». Не успел я допеть и половины песенки, как на сцену дождем посыпались монетки. Я немедленно остановился и объявил, что сначала соберу деньги, а уж потом буду петь. Моя реплика вызвала хохот. Директор вышел на сцену с платком и помог мне поскорее собрать монетки. Я испугался, что он возьмет их себе. Зрители заметили мой страх, и хохот в зал усилился, особенно когда директор ушел за кулисы и я бросился за ним. Только убедившись, что он вручил их матери, я вернулся и закончил песенку. Я чувствовал себя на сцене как дома, свободно болтал с публикой, танцевал, подражал известным певцам, в том числе и маме, исполнив ее любимый ирландский марш. Повторяя припев, я по наивности изобразил, как у нее срывается голос, и был несказанно удивлен тем, что это вызвал у публики бурю восторга.

Зрители хохотали, аплодировали и начали снова бросать мне деньги. А когда мать вышла на сцену, чтобы увести меня, ее появление вызвало гром аплодисментов. Это было моим первым выступлением на сцене — и последним — моей матери».

У другого мальчика позор матери мог вызвать приступ безутешного горя. Чарли же не только заменил мать на сцене, он еще и спародировал срыв ее голоса. Для него, артиста, не существовало ничего, кроме публики. Ее надо было покорить, и он ее покорил. С той же напористостью и непринужденностью он потом покорит весь мир.

Чарли прервал свое выступление, чтобы собрать монетки. Позже он откажется снимать фильм, пока не получит аванс в 10 000 долларов. Проведя все детство в бедности, он возненавидит бедность. «Она меня ничему не научила и лишь извратила мои представления о ценностях жизни, внушив неоправданное уважение к добродетелям и талантам представителей так называемых высших классов общества».

Сам же он создаст бессмертный образ бродяжки, жителя ночлежных домов. Комическое и трагическое, смешное и грустное – в одном лице.

Можем ли мы, родители, угадать этот особо чувствительный период в жизни своих детей?

«Помнишь, как мы были далеко и пили лимонад, лежа на травке?» — Петя часто вспоминает этот момент, для нас с мужем, пожалуй, ничем не примечательный. Играли в волейбол на лесной поляне, а потом кто-то из волейболистов угостил лимонадом. Что тут особенного? А на Петю это произвело неизгладимое впечатление. Ощущение блаженства — из чего оно складывалось? А вот из чего: мы все втроем, Ани еще нет, все внимание на него, Петю, папа и мама молодые, ловкие, бьют по мячу и не промахиваются, он сидит в стороне, на опушке леса — главного компонента блаженства, следит за игрой, и в довершение всего, неожиданно — любимый лимонад. «Мне снился сон. Снилось, что в лесу круг, а на нем дети катаются, и я с ними катаюсь и пою»,— это также из четырехлетнего возраста, то же ощущение блаженства. Лес, в лесу круг, все катаются, и он катается и поет. От счастья.

Похожее чувство вызывала у меня в детстве глава в книге «О девочке Маше», где описывалось, как к девочке Маше пришли друзья на елку. К сожалению, а может быть, и к счастью, больше мне никогда не попадалась в руки эта книга. Но я хорошо помню, как все внутри обмирало, стоило взглянуть на рисунок, изображающий елку и хоровод детей. Рисунок предварял рассказ, и я долго медлила перед тем, как приняться за чтение, все смотрела на картинку, а душа сжималась.

Рождение Ани, ее появление в нашем доме совпало с периодом болезней сына. Он тяжело болел, казалось, его оставляют последние силы. «Я не хочу жить»,— говорил он тогда,— я не могу жить такой разбитый».

Мы боялись за него, боялись, что отныне все тяжелое будет ассоциироваться у него с появлением сестренки. Ведь действительно — не будь ее, мы бы с самого начала отнеслись к болезни гораздо внимательней.