Выбрать главу

Кроме того, между художником и действительностью стоят другие художники, носятся чужие выдумки: уже столько раз служила жизнь всеобщей моделью, для всех доступной натурой и в мире накопилось столько вымысла! Значит, для того чтобы списывать не с копии, а с оригинала нужна не только честность, но и редкая мощь. Вронский в «Анне Карениной» писал картины с картин, и многие, как он, светят отраженным светом. Косвенность вдохновений – вот что, по существу, далеко от Толстого, как от самого Создателя. Он стоит лицом к лицу с жизнью, с глазу на глаз с природой. Между ними нет никаких посредников. Он не зависит ни от кого. Он как бы выходит, своей богатырской фигурой выпирает из тесных для него рамок истории словесности. У него нет предшественников; он – писатель без предков. Конечно, его роднит с Руссо глубокий призыв к природе; его роднит с Пушкиным великий дух простоты, оправдание жизни, оправдание человека, но существенно то, что ни у кого он, собственно, не учился и у него, поэта, нет никакой ars poetica. Ему к лицу, ему к таланту была его старость, и недаром он так долго жил (а для переживших его так мало жил), Мафусаил нашей литературы. Кажется, что он всегда был и никем не рожден. Никому не подражая, ни от кого не происходя, вне законов эволюции, он – сам по себе, единственный и сверхвременный. Не потому ли в своих общественных и моральных взглядах он так чуждался историчности, так пренебрегал всякими формами, продуктом прошлого? Историзм был ему чужд органически.

Да и кому бы стал подражать и зачем бы стал выдумывать тот, кто – вечный слушатель и собеседник самой жизни, в своем неутолимом любопытстве всегда узнающий от нее что-нибудь новое; тот, у кого душа – полная чаша, драгоценный в самой простоте своей художественный сосуд живого?

Не нужно выдумки тому, кто в неустанных переселениях своей бессмертной души, в божественной метемпсихозе гения умеет воплощать себя во всякое существо, понимать и помнить все, забирать в необъятную сферу своей наблюдательности одинаково большое и малое, природу и человека, необычайности и обыденное, то, что записано на мировые скрижали событий, и то незаметное, что каждый день происходит и уходит в недрах мирной семейственности.

Эта наблюдательность, внешняя и внутренняя, вызывает у нас какой-то благоговейный трепет и страх; она точно идет за грани естественного. Правда, не к одному пророку, но и ко всякому из людей воззвал некогда Божий глас: виждь и внемли. Во исполнение его и есть у нас зрение и слух. И это обязывает. Мы должны достойно воспользоваться этими вышними дарами. Но кто из нас может сказать, что он был достаточно зорок и чуток в своей жизни? кто может на ее закате спокойно отдать Хозяину сбереженные дары, свои приумноженные таланты? кто может с чистой совестью закрыть свои глаза и замкнуть свой слух для мировых окрасок и звучаний? Никто, кроме Толстого. Недаром, не зря были даны ему глаза и слух – он напитал их неиссякаемым обилием ощущений, он видел и слышал за многое множество незрячих и глухих.

Он переносится в каждого и каждое и навеки отпечатлевает в себе и свои и чужие, все когда-либо пережитые, хотя бы мгновенные состояния духа. Он не забыл ни одного впечатления детства, ни одного вечера своей юности, ни одной мысли и мечты. В поразительной памятливости духа и состоит основа его писательской организации. Внутренний мир вообще не похож на аспидную доску, с которой можно стереть ее бренные буквы. Что было, то и есть. Надо только запомнить. Толстой и запомнил; он подслушал себя, и от этого великого центра, от самого себя, смело и по праву заключая ко всем другим и ко всему другому, он, наделенный жизнью в неисчерпаемом избытке, свободно расточает ее на безжизненные и бездушные дотоле сферы и пространства. Не только центральные, но и самые эпизодические фигуры своих книг, мимолетные однодневки вселенной, случайные былинки земли воззвал он к полному и яркому бытию. Кого бы ни коснулся он животворящим прикосновением своим, всякий навеки приобщается миру. Из десницы своей роняет он жизни.

Вот прекрасные слова о нем, сказанные бароном Дистерло: «В богатстве его творческой способности есть что-то напоминающее тропическую природу. Как в ее напряженной атмосфере, кажется, реет какая-то творящая сила и из каждого семени, из каждой цветочной пылинки выводит громадные пальмы, бананы, папоротники, переплетает их лианами, усыпает растениями-паразитами и чудовищными грибами и из всей этой роскоши растительных форм создает свои девственные леса – так и в атмосфере произведений Толстого из каждой страницы возникает художественный образ…»