Выбрать главу

Ясная Поляна была восхитительна под снегом: скованная морозом Воронка, матовое зеркало вместо пруда, деревья с ледяными ветвями. Толстой обошел поместье, нанес визит старосте, заказал службу в церкви, проверил счета с новым управляющим, который казался человеком честным, доехал до Груманта и пришел к выводу, что дела в порядке, но сам он постарел. Проведя несколько дней у сестры Марии в Покровском, играя на фортепьяно и забавляя племянников, составил завещание в связи со скорым отъездом в армию и вернулся в Ясную. Сюда же приехали братья – Николай, Сергей и Дмитрий. Было удивительно видеть Николая в штатском, в нескладном сюртуке и как всегда с неухоженными руками. Сергей, самый выдающийся из братьев, стал еще более элегантным, ироничным и независимым. Дмитрия трудно было узнать – борода обрамляла одутловатое лицо, недовольный вид, мутный взгляд. Он стал пить, больше, чем Николай, и, как шептала тетушка, ведет в Москве распутную жизнь. Из-за недостатка постелей, а может из любви к стоицизму, братья решили спать рядом на полу.

Счастье оказаться среди семьи, в родном доме было столь велико, что никакое дурное известие не могло нарушить его. С полной безмятежностью узнал Лев из письма Некрасова,[145] что тот отказывается публиковать «Записки маркера», которые «очень хороши по мысли и очень слабы по выполнению».

«Ваши первые произведения слишком много обещали, чтобы после того напечатать вещь сколько-нибудь сомнительную», – считал редактор «Современника». Толстой согласился, что тот прав, забыл о рассказе и уехал с братьями в Москву, где они наносили визиты знакомым, пировали, сфотографировались вместе. Справа на снимке сидит Лев, крепкий, решительный, с бакенбардами, в военной форме с эполетами, большой палец – за ремнем портупеи. Он только что полностью экипировался: «…шинель – 135, разная форма – 35, по мелочам – 10, за сапоги – 10…» Он останавливается в Покровском проститься с Марией, Валерьяном, Сергеем, тетушкой Пелагеей, затем в Щербачевке, имении Дмитрия, куда специально примчалась тетушка Toinette, чтобы благословить и поцеловать путешественника. И вот пора отправляться. Прощание было душераздирающим, все плакали, Лев наконец почувствовал, что любим в той степени, как ему того хотелось, и записал в дневнике, что «это были одни из счастливейших минут в моей жизни».

Толстой пустился в путь 3 марта 1854 года через Полтаву, Балту и Кишинев, по направлению к румынской границе. Две тысячи верст он отмерил сначала в санях, потом, когда снег превратился в грязь, пересел в неудобную повозку, «меньше нашей навозной».[146] Возницы говорили только по-молдавски, отчаявшись быть услышанным ими, Лев был уверен, что его обворовывают. Он прибыл в Бухарест 12 марта, измученный и злой, не заметив, как потратил 200 рублей.

Племянники генерала, князя Михаила Горчакова, приветили его с любезностью, о которой можно было только мечтать. Четыре дня спустя из инспекционной поездки на фронт вернулся сам генерал и лично принял прибывшего у себя во дворце. Затянутый в новую униформу, Толстой готовился к протокольной встрече, но Горчаков отнесся к нему по-родственному. «Он обнял меня, пригласил меня каждый день приходить обедать к нему и хочет оставить меня при себе, хотя это еще не решено».[147]

В конце XIX века молодой человек хорошего происхождения всегда мог рассчитывать на достойное место. Каждая большая дворянская семья имела своего «представителя» при дворе, к помощи которого прибегала в затруднительных ситуациях, чтобы тот замолвил слово императору. Рекомендации были лучше всяких дипломов, все разрешалось благодаря дядюшке-адъютанту или кузине-фрейлине, и юноша, забыв разгульную жизнь, занимал пост в армии или канцелярии, не имея ни малейшего понятия о том, что ему предстоит. Покоренный благожелательностью Горчакова, Лев уже не сомневался, что его карьера, которая начиналась так трудно на Кавказе, будет иметь здесь блестящее продолжение. Он был принят офицерами штаб-квартиры и нашел их блестящими, титулованными, словом, совершенно comme il faut.

Снова, после нескольких лет забвения, возврат к comme il faut. С каждым днем суровый кавказский артиллерист становился все больше похож на салонного военного. В ста километрах отсюда, на противоположном берегу Дуная, у Силистрии, осажденной русскими войсками, шли кровопролитные сражения, но в Бухаресте, где располагалась штаб-квартира русских войск, светская жизнь шла полным ходом. Обеды у князя, балы, вечера, итальянская опера, французский театр, ужины под звуки цыганского оркестра, дегустация шербетов в чайном доме – желание насладиться радостями жизни было тем сильнее, чем ближе была война. Получив деньги от Валерьяна, Толстой нашел свое положение превосходным и вовсе не хотел никаких в нем изменений. Тем больше был раздосадован, когда его послали, исключительно для проформы, провести несколько дней на батарее, расположенной у Ольтеницы. Тамошние офицеры показались ему грубыми, он поссорился с командиром и был счастлив, когда во время их разговора курьер привез ему новость о назначении в штаб одного из дивизионных генералов. Командир вынужден был признать себя побежденным, отказаться от своих упреков, и Лев уехал польщенный в своем тщеславии, но испытывая некоторую неловкость, так как чувство справедливости не было ему чуждо. «Чем выше я становлюсь в общественном мнении, тем ниже я становлюсь в собственном», – записал он в дневнике 15 июня 1853 года.

Став ординарцем генерала Сержпутовского, Толстой должен был ездить с поручениями в расположение армии, затем его отпустили на отдых в Бухарест – начальник не мог больше придумать ему занятие. Лев воспользовался этим, чтобы закончить корректуру «Отрочества» и отправить рукопись Некрасову. «Я еще и не понюхал турецкого пороха, а преспокойно живу в Бухаресте, прогуливаюсь, занимаюсь музыкой и ем мороженое».[148] Он забыл сказать, что также играл в карты и регулярно проигрывал.

Внезапно положение изменилось – генерал Сержпутовский решил перенести свой штаб к Силистрии, на правый берег Дуная. Командный пункт был установлен на вершине холма, в великолепных садах Мустафа-паши, губернатора осажденного города. Внизу открывалась широкая, отчетливо видная панорама: голубой Дунай, широкий, сверкающий на солнце, усыпанный островами, город, укрепления, сеть траншей, похожих на трещинки, издалека в этих бороздках можно было различить муравьиную возню – русских солдат. Сидя на повозке, Толстой через зрительную трубу наслаждался видом, который казался ему «поистине замечательным». Воздух вокруг был напоен ароматом роз садов Мустафа-паши. Чтобы скоротать время, Лев рассеянно обменивался замечаниями с другим ординарцем, который, как и он, наблюдал за кажущейся издалека безопасной и радующей взгляд войной. На расстоянии надо было приложить немало усилий, чтобы вообразить, что маленькие черные точки, движущиеся навстречу маленьким серым точкам, были людьми, идущими убивать друг друга.

Стрельба усиливалась к ночи, поскольку турки хотели помешать русским возводить насыпи. Вмешивались пушки: вспышки, глухие раскаты, дрожащая земля – однажды ночью Лев насчитал больше ста разрывов за минуту. «Вблизи, однако, все это не так страшно, как кажется, – писал он тетушке, – ночью в полной темноте точно соревновались между собой, кто потратит больше пороха, и тысячами пушечных выстрелов убито было самое большое человек 30 с той и другой стороны».[149] Мирная бухгалтерия стратега!

Иногда он отправлялся верхом с поручениями в траншеи. Здесь анонимные фигурки панорамы внезапно становились живыми людьми из плоти и крови, усталыми, испуганными, грязными, ранеными… Толстой вдыхал запах ужаса и торопился вернуться на авансцену, откуда вид на поле боя казался столь «замечательным». Когда взрывали мину, было так похоже на фейерверк: «Это зрелище и эти чувства никогда не забудешь».[150]

вернуться

145

Письмо от 6 февраля 1854 года.

вернуться

146

Письмо Т. А. Ергольской, 13 марта 1854 года.

вернуться

147

Письмо Т. А. Ергольской, 13 марта 1854 года.

вернуться

148

Письмо Т. А. Ергольской, 24 мая 1854 года.

вернуться

149

Письмо Т. А. Ергольской, 24 мая (5 июля?) 1854 года.

вернуться

150

Письмо Т. А. Ергольской, 5 июля 1854 года.