Толстой восхищался немецким писателем Бертольдом Ауэрбахом, автором «Новой жизни», у которого, если судить по книгам, была схожая с его собственной педагогическая концепция. Однажды утром Ауэрбах увидел, как к нему в гостиную вошел коренастый бородатый незнакомец с глазками стального цвета под густыми ресницами. Человек поздоровался и сказал: «Я – Евгений Бауманн!» Это было имя одного из персонажей немца. Тот испугался, подумал, что вид у субъекта упрямый и он хочет привлечь его к суду за клевету. Но неизвестный улыбнулся и добавил: «Я Евгений Бауманн, но только по складу характера». И назвался: граф Лев Толстой, писатель и педагог. Облегченно вздохнув, Ауэрбах предложил русскому присесть. С первых же слов они поняли друг друга. По мнению хозяина, все методики в чистом виде были бесполезны, но прекрасным педагогом мог стать каждый, так как только вместе с детьми можно выработать наилучшую. Толстой не успевал соглашаться.
В Киссингене, где он наконец обосновался, чтобы заняться зубами, Лев познакомился с Юлиусом Фрёбелем, племянником создателя детских садов, автором «Системы социальной политики». Немецкий педагог показался ему «аристократом-либералом», которого истощила политика. Тот с презрением отзывался об Ауэрбахе, называя его всего лишь евреем. К тому же, не соглашался признать, что любое принуждение в области народного просвещения вредно и что прогресс в этой сфере в России окажется более быстрым, чем в Германии, потому что русские дети в этом отношении совершенно невинны, тогда как немецкие развращены ретроградным обучением. Тем не менее, Фрёбель познакомил Толстого с разными европейскими педагогическими системами и направлял его в выборе книг, рекомендовав особенно «Опыты по истории культуры за три столетия» экономиста Генриха Риля.
Время от времени Толстой совершал прогулки по Тюрингии и Гарцу – чтобы проветриться. Дошел до Вартбюрга, был в комнате, где Лютер занимался переводом Библии, но ему ни разу не пришло в голову доехать до Содена, который был недалеко от Киссингена, – там тихо умирал Николай. Это огорчало больного, который писал Фету, что Лев остается в Киссингене, в пяти часах езды от Содена, но он его даже не видел.
Что происходило в душе Толстого? Ничего особенного – он со дня на день оттягивал мучительную необходимость встречи с братом, пытался выиграть время, из трусости и ради собственного удобства баюкая свои страхи. Неожиданно продолжать делать вид, что ничего не происходит, стало невозможно: в Киссинген, по дороге в Россию, заехал брат Сергей. Он проигрался в рулетку и вынужден был возвращаться в Пирогово, где его ждала цыганка Мария Шишкина, с которой он жил уже много лет. По его словам, состояние Николая значительно ухудшилось. Новость эта взволновала Льва, но так и не смогла вырвать из состояния апатии. Он остался в Киссингене, вздыхая о судьбе старшего брата и вынашивая проект уничтожения рулетки.
Двадцать восьмого июля (девятого августа) Сергей отправился в Россию, и в тот же день в Киссинген приехал Николай. Он был измучен путешествием по железной дороге под палящим солнцем, но выносить упорное молчание младшего брата был больше не в силах, и, раз Лев не хотел навестить его, сам, собрав последние силы, пожелал увидеться с ним.
Хотя Николай давно вышел в отставку, все еще носил мундир артиллериста, теперь довольно потрепанный. Руки его были худы, почти до прозрачности, неопрятны, умные глаза горячечно блестели, красные пятна выделялись на впалых щеках. Он едва дышал из боязни приступа кашля. Алкоголизм и туберкулез буквально съели его, но все та же грустно-ироничная улыбка появлялась у него на губах при взгляде на брата, литературным талантом которого восхищался, подшучивая над Левушкиными светскими похождениями, увлечениями крестьянками, быстрой сменой настроения, оскорбительными выходками, которые были лишь следствием неудовлетворенного тщеславия. По словам Тургенева, смирение перед жизнью, которое Толстой развивал теоретически, в высшей степени было присуще Николаю, всегда жившему в невероятной бедности, в самых отдаленных кварталах, с радостью делясь с нуждающимися всем, что у него было.
Почувствовав угрызения совести перед умирающим, Лев решает не покидать его. Тридцать первого июля (12 августа) записывает в дневнике: «Положение Николеньки ужасно. Страшно умен, ясен. И желание жить. А энергии жизни нет». Тем не менее, на другой день отпускает брата в Соден одного. Эгоизм заглушает голос совести: оставаясь в Киссингене, он может щадить свои чувства, к тому же у него нет никаких навыков сиделки. «Николенька уехал. Я не знаю, что делать. Машеньке плохо и ему. А я ни к чему», – заносит в дневник 1 (13) августа. Еще две недели Толстой страдает от собственной бесполезности, хотя для того, чтобы стать нужным, достаточно доехать до Содена. Он продолжает встречаться с Фрёбелем, все больше увлекается педагогикой, просит тетушку Toinette сообщать новости о яснополянской школе, которая должна вновь открыться под руководством нанятого им перед отъездом учителя…[316] Вдруг ему становится жаль, что он не рядом со своими мужиками, одетый, как они, и работающий с ними вместе, а теряет время за границей. В ночь на 11 (23) августа ему снится кошмар: «Видел во сне, что я оделся мужиком, и мать не признает меня».[317] Не означал ли этот сон, что все его хождения в народ – только маскарад и что его мать, которую Лев, не зная, обожал, отрекалась от него? Ощущение, что совершает ошибку, омрачало его самые благородные намерения. А простуда еще сильнее портила настроение: «Целый день боялся за свою грудь».[318] Доктор, осмотревший пациента, нашел, что все это следствие вазомоторных проблем. Диагноз сильнее заставил его мгновенно принять решение: Толстой сел на поезд, идущий в Соден, чтобы заняться там своим лечением.
Он был поражен тем, как встретил его Николай, – веселый, верящий в жизнь, несмотря на чудовищную слабость. Сестра показалась унылой и скучной. Сам Лев чувствовал себя лучше и не думал ни о каком лечении. Но погода начала портиться, пошли дожди, холодная сырость проникала в комнаты. Врачи в Содене, а затем во Франкфурте посоветовали Николаю отправиться на юг Франции. Младший брат, Мария и дети выехали с ним. Двадцать четвертого августа (шестого сентября) они прибыли в Гиер. Братья остановились в самом городке, сестра с детьми – в нескольких километрах от него, на арендованной вилле.
Долгий переезд по железной дороге и в почтовой карете вымотал Николая. Он улыбался голубому небу, солнцу, и осознавал, что силы покидают его. Во время приступов кашля, которые были особенно сильными по утрам, при пробуждении, просил закрывать дверь в его комнату, так как стыдился вида крови. И хотя уставал от малейшего движения, одевался и раздевался сам – из привычки к дисциплине и чувства собственного достоинства. Тем не менее однажды ему пришлось позвать младшего брата, так как не мог сам привести себя в порядок. «Сначала я боялся войти, он не любил; но тут он сам сказал: „помоги мне“. И он покорился и стал другой, кроткий, добрый; в этот день не стонал; про кого ни говорил, всех хвалил и мне говорил: „благодарствуй, мой друг“. Понимаешь, что это значит в наших отношениях»,[319] – писал Толстой брату Сергею.
Николай не сомневался больше, что конец его близок, и принимал это спокойно. Сидя рядом, Лев вглядывался в безжизненное лицо, прислушивался к короткому дыханию и вспоминал детские игры в Ясной Поляне, офицерские попойки, кавказскую охоту с Епишкой, зеленую палочку, на которой начертана формула счастья и которая, по словам Николеньки, зарыта была у оврага. Возможно ли, что эти воспоминания, острый ум, ясность мысли вот-вот исчезнут навсегда? Зачем жить, работать, если все закончится страшным погружением в бездну? Двадцатого сентября (второго октября) Толстой понял, что настал последний день жизни брата. Мария собралась на виллу, Николай задремал. Вдруг открыл глаза, лицо его исказил страх, он прошептал: «Да что ж это такое?» – и вздохнул в последний раз.