И они от души смеялись своим глупостям, которые были свидетельством их любви. Но Соня не хотела быть женой-ребенком, очень скоро она решила взять дом в свои руки – некоторые привычки мужа казались ей малопривлекательными. Он, например, спал по-мужицки, завернувшись в простыню, положив под голову кожаную подушку. Она заставила его пользоваться наволочками и пододеяльниками, как принято в городе. Точно так же была возмущена тем, что слуги спали прямо на полу, где придется – в коридоре, прихожей, там, где застал сон. Потребовала, чтобы у каждого было определенное место. Но как заставить слушаться эту многочисленную челядь, невежественную, не думающую, ленивую? Повар Николай Михайлович, флейтист из оркестра старого князя Волконского, на вопрос, почему он сменил флейту на печь, упрямо отвечал: «Потому что потерял мундштук». Иногда бывал так пьян, что не мог приготовить обед, тогда на его место становился слуга Алеша Горшок. Другим замечательным персонажем была Агафья Михайловна, экономка, которая на ходу вязала чулки, и до такой степени восхищалась животными, что не в состоянии была проглотить кусок мяса, раздавить таракана, подкармливала мышей молоком, а пауков – мухами. В ее обязанности входило выхаживать многочисленных щенков. Она держала их в своей невероятно грязной комнате, закрывая чистой одеждой, чтобы защитить от холода, а если кто-то из ее подопечных заболевал, зажигала свечку у иконы Николая Чудотворца. Были еще могучая служанка Дуняша, Алексей, прачка со своими дочерьми, староста Василий Ермилин, рыжий кучер Индюшкин, всякого рода помощники, ученики, мальчики на побегушках, вышивальщица, женщины, выполнявшие тяжелые работы, даже запомнить все эти лица и имена оказалось затруднительно. Деликатная тетушка Toinette давно предоставила им всем полную свободу. Соня попыталась призвать их к порядку, яростный звон ее колокольчика боролся с апатией слуг. Она распекала Дуняшу, Алешу и даже Агафью Михайловну. Лев Николаевич удивлялся громким голосам, которые доносились сквозь закрытые двери его кабинета, но пока не беспокоился. Ему и в голову не могло прийти, что у его молодой жены скверный характер. Впрочем, он замечал, что, лишенная своих обязанностей хозяйки дома, тетушка как-то съежилась и поблекла, проводя время с неразлучной своей Натальей Петровной. Та, что вырастила его, знала и прощала ему все шалости и похождения, та, которая ревниво оберегала его покой, когда он стал зрелым человеком, чувствовала, что больше не нужна ему, и отошла в тень. «У тетеньки сделалось новое старческое выражение, которое трогает меня», – отметил Толстой в дневнике 19 декабря.
Но даже столь незаметное пребывание тетушки придавало дому атмосферу нездоровья и старости. Соня привыкла к своей большой, шумной, веселой семье, а потому скоро загрустила от скуки, царившей в Ясной: радость первых открытий прошла, ей становилось одиноко. Муж поглощен был делами имения, часто отлучался из дома, и она впадала в какую-то спячку. Снова принялась вести дневники, быть может, по совету Льва Николаевича. А поскольку писала в минуты грусти, записи совершенно лишены светлых пятен. «Вот сейчас я одна, смотришь кругом – грустно. Одна, это ужасно. Я не привыкла. Сколько жизни было дома, а здесь все мертво, когда его нет… Голоса веселого никогда не слышишь, точно умерли все», «Тетеньку люблю, кажется, не искренно. Мне это грустно. Ее старчество меня реже трогает, нежели злит», «Я виновата перед ней, виновата, я должна больше ей угождать, хоть за то, что она Левочку вынянчила и моих понянчает».[367]
Хорошо понимая, что испытывает невестка, тетушка Toinette молча наблюдала за ней и жалела. Однажды вечером, когда Толстого не было дома, тихо подошла к молодой женщине, взяла ее руку и поцеловала. «Отчего? Меня это сильно тронуло. Она, верно, добрая, ей жаль, что я одна…» – записала Соня.
Чтобы развеять эту удушливую атмосферу, бросилась в хозяйственные заботы. С большой связкой ключей на поясе сновала от погреба к чердаку, ходила на скотный двор, смотрела, как доят коров, руководила засолкой огурцов и записывала счета. Ее муж, рассчитав управляющих, решил сам распоряжаться ста семьюдесятью шестью десятинами принадлежавшей ему земли. Всегда готовый увлечься новыми методами ведения хозяйства, занялся пчеловодством, установив рядом с лесом у Засеки ульи, насадил яблони и капусту, попробовал выращивать баранов, купил японских свиней, каких видел у заводчика Шатилова. Перед тем как должна была прибыть первая партия, он не переставал восхищаться: «Что за рыло! Что за удивительная порода!», и поручил эти драгоценные создания пьянице, которого надеялся вернуть через работу к нормальной жизни. Но свинопас не оценил этой милости, рассердился, что его приставили к свиньям, и в отместку уморил их голодом. Толстой списал это на эпидемию какой-то болезни и обратился к другим экспериментам. «Я ужасался над собой, что интересы мои – деньги или пошлое благосостояние»,[368] – описывал он этот период жизни. Ему вторила Соня: «Неужели, кроме дел денежных, хозяйственных, винокуренных, ничего и ничто его не занимает. Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, все один».[369]
Афанасий Фет, заехав как-то в Ясную, застал хозяина за ловлей карасей в пруду. Тот так был увлечен тем, чтобы улов не ускользнул, что не мог уделить гостю должного внимания, а потому позвал жену. Она прибежала в белом платье, с огромной связкой ключей на поясе и «невзирая на крайне интересное положение, бросилась тоже к пруду, перескакивая через слеги невысокой изгороди.
– Что вы делаете, графиня! – воскликнул я в ужасе. – Как же вы неосторожны!
– Ничего, – отвечала она, весело улыбаясь, – я привыкла.
– Соня, вели Нестерке принести мешок из амбара и пойдемте домой.
Графиня тотчас отцепила от пояса огромный ключ и передала его мальчику, который бросился бегом исполнять поручение.
– Вот, – сказал граф, – вы видите полное применение нашей методы: держать ключи при себе, а исполнять все хозяйственные операции при посредстве мальчишек». Мальчиков этих было тем более много, что школы к тому времени были закрыты.
Едва приехав в Ясную Поляну, первого октября 1862 года Толстой записал в дневнике: «С студентами и с народом распростился», и через две недели: «Журнал решил кончить, школы тоже – кажется». Странное решение для человека, который незадолго до того утверждал, что обучение крестьян – высшая цель его жизни. В который раз он без колебаний отворачивался от ранее принятых решений: страсть к педагогике уступила место полному отвращению к ней же. Еще несколько недель его коллеги продолжали работу, но без его советов и надзора. Затем он отпустил их. «Студенты уезжают, и мне их жалко», – заносит Лев Николаевич в дневник 19 декабря. Они предчувствовали это сразу по приезде Толстого с его слишком молодой, одетой по-городскому женой. И не могли взять в толк, как тот мог жениться на ней, утверждая когда-то, что «жениться на барышне – значит, навязать на себя весь яд цивилизации». Соня быстро осознала эту враждебность и приняла необходимые меры: школа, мужики, косматые студенты со своими идеями равенства были заклятыми врагами ее любви, отвлекали мужа от дома, значит, с ними надо бороться. С невероятной трезвостью пишет молодая женщина в своем дневнике через два месяца после свадьбы: «Он мне гадок со своим народом. Я чувствую, что или я, т. е. я, пока представительница семьи, или народ с горячей любовью к нему Л. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь… А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу». Чтобы заставить его сделать выбор между нею и мужиками, сбегает из дома, прячется в саду. «Выйдешь и вдруг так свободно. И то все думаю о нем: бегал, искал, может, беспокоится…» Когда студенты наконец уехали, ее стала сердить сама легкость победы. Будет ли муж верен ей, если так скоро отказывается от того, чему поклонялся? «Страшно с ним жить, вдруг народ полюбит опять, а я пропала, потому и меня любит, как любил школу, природу, народ, может быть, литературу свою, всего понемногу, а там новенькое».[370]