Может, в этом и есть ключ к тайне, почему я попал в тюрьму? Может, я тоже жил, несколько опережая время? Поэтому я спрячу свои сочинения и записи в какой-нибудь шкаф, если выйду на свободу, чтобы их — когда придет время — открыл кто-то, кто еще даже не родился. Пиратский клад с Тортуги. Однако во время экономических крахов и финансовой нестабильности мира, ломки империй и политики блоков мы не можем размышлять об абстрактной теории. В то время, когда великие державы копают друг другу могилы, а малые народы дрожат, что и когда и где прорвется, вероятно, мы не будем заниматься проблемой высвобождения этической энергии человека.
Я тихо возвращался по тихому коридору.
Я умер в этом, я схватился с ужасом, мертвым я вернулся в мир, и когда я переступил через порог тюремной камеры, где сияло золотое солнце в окне, я вновь родился ради одного дня.
Человек умирает постепенно — вот он стрижет себе ноготь, вот у него выпадает волос или зуб, вот в нем исчезает какая-нибудь надежда, вот он плюнул, вот мочится или испражняется, вот он ссадил себе кожу, вот его опыт убивает какую-нибудь иллюзию, вот он извергает семя. И рождается он тоже постепенно — вот усваивает материнское молоко, вот у него растут первые зубы, вот он уже говорит «мама», вот читает азбуку, вот изобретает новую машину, вот пишет новую теорию физики. Каждый миг он постепенно умирает и постепенно рождается. В то же самое время он может плодить новых людей, не ведая, как все это происходит, не зная собственного устройства. Вы уже слышали непристойность жестче?
Осень дала о себе знать неделей холодного дождя.
Я понял, что это было первое лето в тюрьме, которое я не устраивал себе из ничего. Превращение одного инстинкта в другой, следовательно, давало первые результаты, из тюрьмы я создал новую реальность, которая избежала тюремного психоза, и заменил тоску по потерянному и недостигнутому — жаждой новых открытий, не связанных с окружающей обстановкой.
Не было больше скудной, ограниченной деятельности, характерной для тюрьмы, — я разжег в себе вдвое, в сто раз бо́льшую деятельность. Я перечитал целый ряд записок заключенных в течение долгих лет — от Петра Абеляра (апокрифные?) до Сильвио Пеллико, Грамши и Неру — все они недужили из-за подобных психозов, из-за бегства в прошлое, из-за ограничения деятельности. Я читал записки некого Петтера Моена, норвежца, который, кажется, умер в гестаповских застенках, свои записки он спрятал в вентилятор, они были пронизаны ужасом (их нашли после войны). Я заново пересмотрел «Записки» Достоевского с каторги, из Мертвого дома. Для сравнения. Самое страшное — это не лишение свободы, не плохая жизнь в плохих тюрьмах — человеку больше всего от самого себя больно, потому что его инстинкты работают безудержно, рождают чувства во множестве — а у этих нет выхода, и они начинают гнить в человеке.