Можно общаться с людьми, животными (позже я узнал: коза лучше всех — передние ноги в сапог, она даже мила, а японцы, говорят, больше ценят гусей — гусыне рубят голову, насадив ее, и потом в смертных судорогах ее внутренности совершают некие сообразные движения; чувствительный по отношению к животным, я бы ни за что на свете не проделал ничего подобного, и слабоумные женщины, которые в чем-то близки животным, никогда меня не веселили), можно общаться, как я уже сказал, с ангелами, чертями, богами, облаками и бельем на веревке — но попробуйте со смертью! Представьте ее себе абстрактно как фазу развития — и изнасилуйте ее! На глазах у представителей власти. Это был материал для того психиатра, который и поныне делает вид, что все знает о человеческой психике.
Мой лейтенант об этом моем новом прегрешении и не догадывался. Когда я говорю «мой лейтенант», я ничуть не иронизирую. Между следователем и допрашиваемым нередко появляется некая связь, пусть это даже антипатия, вражда, страх, а иногда даже ощутимая симпатия. Хотя он был гораздо младше меня, он вел себя по отношению ко мне как-то покровительственно, иногда чуть ли не по-отечески, он никогда не был суров, ведь он был лишь орудием в руках вышестоящих, и никогда не использовал своего положения. Иногда неожиданно во время писания тех многих страниц без содержания он усмехался и замечал: «А вы молодец, Левитан!» А я только таращил глаза.
Не знаю, зачем подменять факты: пусть и в полицейском останется что-то человеческое. Меня страшно раздражают воспоминания бывших каторжников, для собственной славы описывающих своих следователей, надзирателей и тюремную администрацию как стаю зверей-садистов. В этих записках вы еще удивитесь, сколько доброго я смогу рассказать о каком-нибудь жандарме, охранявшем меня. Конечно, вместе с этим я не забуду всего того, что мне рассказали другие заключенные о пережитых ими мучениях, но здесь следует быть осторожным — как врачу, который больше доверяет результатам анализов, чем исповеди самого пациента. Я буду констатировать только то, что смог проверить, а все остальное поставлю под прожектор сомнения. Дело в том, что невозможно себе даже представить, как лгут люди с воображением, разные типы, больные геройством, или трусы, пережившие семь смертей, истерики и особенно провокаторы, исповедью о собственных страданиях пытающиеся заслужить доверие своих жертв. В самом конце следствия лейтенант воскликнул: «Такого случая у нас еще не было — чтобы кто-то представлял себя настолько хуже, чем есть». В этом тоже было разочарование.
Следователь однажды дал мне спички, заметив: смотрите, чтобы надзиратель не видел. Дело в том, что мне давали по десять сигарет в день, а спички нет — наподобие танталовых мук. Тогда я еще не перешел во второй класс арестантской школы, где узнаешь, как получить огонь, так сказать, из ничего, совершенный индийский метод. Он очень вежливо спросил меня, как я переношу отсутствие женщин. Я утверждал, что очень хорошо, и спросил его, не подмешивают ли они в еду бром? Он отрицал и, смеясь, заметил, что скорее бы подмешивали что-нибудь возбуждающее. К тому же я давал ему советы по математике, которая, по всей видимости, не очень-то легко давалась ему в вечерней школе. При этом у нас установилась абсолютно коллегиальная атмосфера. Однажды он принес бутылку белого вина. Скорее всего, хотел знать, каким я бываю, когда заложу за воротник. Смеялся, когда я настаивал, чтобы первым выпил он. Но тогда мы уже прорабатывали «вражескую пропаганду», если не ошибаюсь. «Попытка убийства» была еще раньше.
В то же самое время сосед сообщал мне, что происходит в здании. Кого-то принесли с допроса. А те ночные голоса с чердака — отзвуки пыток. Он рассказал мне, который из надзирателей дает прикурить, когда никто не видит. Научил меня, как стать самостоятельным в зажжении сигарет: из одеяла вытащить нити и сплести длинную веревочку, и потом она медленно тлеет и тлеет. К тому же он поднимал мне моральный дух, говоря, что снаружи становится чертовски горячо — как рассказал один из вновь прибывших, за несколько камер отсюда, — и что вся эта система в любой момент пойдет к дьяволу. Это — как и бесконечные слухи о скорой всеобщей амнистии — я слушал потом семь лет. Единственный умный человек — некий иезуит — мне сказал: «Эта система будет существовать, мы говорим об этом нашим священникам в миру уже с 45-го года, а они не верят. Ведь речь идет не о людях, которые руководят, и не о способе, как они руководят, а о ситуации в мире». Я спросил его, почему, собственно, он оказался в этой дыре. Он рассказал, что у них распределены обязанности: одни — физики, другие — теологи, третьи — воины. С Игнатием Лойолой потом мы еще много раз удачно встречались. Его порядок меня — нечестивца из богемы — научил очень важному знанию: если хочешь трудиться успешно, ты должен, прежде чем уснуть вечером, определить для себя задачи на следующее утро. По сравнению с убогими сельскими священниками, жившими от одного приема пищи до другого, иезуит Янез казался мне великим по духу человеком. С непрочным и болезненным телом, но просвещенным и проницательным умом. Нехорошо смотреть в глаза собеседнику, наставлял он меня, человек неосознанно может сдаться. И он с бо́льшим удовольствием разговаривает со мной, чем со своими коллегами, про которых так хорошо знает, о чем они думают. Он, настоящий мужчина, не желая терять времени, оттачивал со мной свое оружье. Да и я получал свое — и мы оба были довольны. Как мне жаль, что эта глава не об отце Янезе.