Я совершил еще одну ошибку, обратившись к нему просто «надзиратель» так же, как и он назвал меня просто «Левитан».
— Кто я для вас? — спросил он.
Я не знал, что они теперь только господа. Снаружи было введено обращение «товарищ», а здесь был «господин надзиратель», «господин начальник», «господин комиссар». Интересно, что и политики бывшего «товарища Сталина» в речах именовали теперь «господин Сталин». В деревне слово «товарищ» означало милиционера, «товарищ» женского рода — учительницу, а «господин» — священника. Следовательно, на одной стороне стояли товарищ председатель, товарищ милиционер и товарищ учительница, а на другой — господин Сталин, господин священник и господин надзиратель. Вскоре — после этой ошибки в обращении (совершенно непроизвольной, ведь товарищами мы абсолютно точно не были, а про господина я не знал) — «Вошь» пришел в мою камеру, походил туда-сюда, осмотрел ее, потом позвал одного из чистильщиков из коридора — и приказал ему снять раму и унести ее. Снаружи шел снег, и это кое-что значило. Холодный воздух подул через открытое окно и дверь. Я спросил — почему он забрал раму?
— Будут ремонтировать, — забормотал тот.
Стекло действительно было треснутым. Но рамы я больше не видел. Сибирь! Меня трясло так, что я не мог согреть рук, даже засунув их под рубашку и прижав к голой коже. К холоду я был малоустойчив. У меня начали отекать суставы на пальцах рук, кожа по бокам потрескалась, и из трещин начала течь сукровица. Но хуже всего стало, когда у меня «заговорили» пальцы на ногах в этих летних туфлях в дырочку. Они были у меня обморожены в армии, замерзли во время фашистской широкомасштабной карательной операции 1943 года, когда десять дней я не вылезал из снега по пояс. После войны я их с трудом привел в чувство в термах. А холоду не было ни конца ни края. При таком питании я 24 часа в сутки трясся, как пес на сучке. Одеяло мне дали такое, что оно просвечивалось. Когда я попытался им закрыть окно, мне резко сказали, что это запрещено. Как мокрая псина, я ходил туда-сюда, спать из-за холода я не мог, и те по крайней мере теплые «чаи» мне стали казаться замечательными. Палатку согревает одна-единственная свеча. Эскимосское иглу наполняется теплом от крохотного огонька. Но тут ничто не могло помочь.
Горник рассказал мне, что в подвале, в бетонном карцере, где есть балка с крюком, подвешивают. И что у Гугела текли слезы по щекам, когда он однажды вернулся из подвала. Что Гугел, однако, не выносит «восточные деликты». Что он — настоящий садист по отношению к информбюроевцам.
На батарее я нашел надпись «все будет, только нас не будет». На крышке параши я сложил крохотный костерок из картона сигаретных пачек, чтобы хоть немного согреться. Поймал меня — к счастью — Гугел.
— Потушите сейчас же, Левитан! Как вы можете делать что-то подобное?
Я сбросил эти золотые язычки пламени в парашу и рассказал ему, как мне холодно. Он смотрел на незастекленное окно и молча кивал головой. Я показал ему руки. Он лишь вскользь окинул их взглядом. Сказал «хм» и ушел. На следующий день он переселил меня в камеру, о которой я уже рассказывал: моей соседкой была «поверенная по проституткам». А еще вдруг он мне выдал посылку с едой, которую мне отправила мама.
В этой камере было еще больше надписей — политических и порнографических, дырка в двери была еще лучше, и соседка развлекала меня целыми днями. Гугел велел принести мне еще одно одеяло.
Как мало нужно человеку для счастья. Его надо бросить на самое дно тягостей и потом немножко приподнять — и для него это уже почти седьмое небо. Чертова дрочилка в соседней камере, впрочем, иногда начинала меня утомлять. Через посредничество шефа чистильщиков я получил «Повесть о двух городах» Диккенса: бывший партизан — библиотекарь — прекрасно прогибался перед бывшим гестаповцем. Соседка не могла понять, кому нравится читать такие «яйца» больше, чем обсуждать с ней траханье. Но если тебе кто-нибудь под «срочно-срочно» вещает семнадцать раз подряд то же самое звонкое слово, означающее по Боккаччо «клин для насаживания людей», потом уже не самый ограниченный человек знает, что последует после «к». Я вспомнил ту миловидную, такую сдержанную даму на море, к которой я едва смел приблизиться. Когда мы познакомились, она просила «говорить скверные слова» — и абсолютно дичала. Она была не единственной. Когда опускался мрак, «поверенной» особенно подходило. В то межвременье — между днем и ночью, прежде чем зажигали свет.
— Сделай его твердым! Он у тебя твердый? Приложи его к стене, сюда вниз. Я без штанов. Я ее голую прислоню к стене. Давай!