Выбрать главу

И вдруг с балкона напротив полетел фейерверк.

«Если… если он мне скажет «люблю», пусть мальчишка с того балкона зажжет еще одну бенгальскую свечку!»

Кира ждала… Но мальчишка больше не зажигал никаких свечей.

Москва была охвачена пожаром экзаменов.

Время от времени у памятника Пушкина собирались подростки и сообщали друг другу темы по сочинению. Дома абитуриентов подкармливали кто как мог: сырыми желтками, сливками, апельсинами.

Родители со связями разворачивались. Некоторые матери (с высшим образованием), плача, рассказывали подругам об интригах и несправедливостях. С другого края земли прибыла свежая партия негров. У миловидных полек, поступавших в Московский университет, было торжественно-задумчивое выражение лиц. Такое лицо покорит любого профессора. Не правда ли? Особенно немолодого.

С Белого моря вернулся Кешка, он томился бездельем, приставал к Кире.

Однажды вечером Кешка вышел во двор и там — эдак, примерно, через полчасика — провалился в тартарары! — Отодвинул крышку от люка и свалился в подвал.

Пенсионеры рассказывали, что первые минуты после падения было тихо. Кешка, видимо, потерял сознание. Потом раздался истошный вопль. Преисподняя источала стоны.

Доктор из неотложки, вызванный Кирой, установил сохранность Кешкиных рук и ног. Кешке забинтовали колени. На этой почве он двое суток безвыходно просидел дома, всячески изводя Киру.

Когда он уснул, Кира в припадке задумчивости схватила ножницы и выстригла ему плешь.

Разразился скандал. Кира сообщила матери, что дня четыре тому назад столкнулась на Трубной площади с гадалкой, цыганкой, и та якобы ей предсказала вот что: если ты не выстрижешь волосы старшему своему брату — худо будет. Как бы не заболел.

Мать вытаращила на Киру глаза и сплюнула. Слушая Кирины враки, она беспомощно взмахивала руками. Кешка нудил: «Погоди-ка, ведьма!.. Ты у меня напла-чешься!»

Вокруг Киры образовалась непривычная пустота. Было весело. Весело и разнообразно…

От нечего делать в сквере, напротив, она познакомилась со студентами-чехами. Один из чехов, пожилой и дородный, принялся дежурить на улице против Кириных окон.

Мария Ивановна, увидев чеха, сказала дочери:

— Женат! По глазам вижу. Не спровадишь — дам телеграмму отцу. (Отец был в Киеве.)

Становилось все веселее и веселее.

…Ночью, перед тем как заснуть, оживала Кирина комната.

Через улицу, напротив их дома, было кино.

Неоновая зеленая надпись над этим кино то вспыхивала, то угасала. Ее отсвет врывался в комнату Киры. Комната превращалась в аквариум. Над аквариумом слышался шепот: «Кирилл!.. Кирюшка».

…Однажды (не вечером — утром) Кира заметила, что небо подернуто тучами. Комната потемнела.

Она выбежала на улицу и пошла в грозу.

Пригород. Ноги Киры тонут в какой-то прелой листве. Кира шла под темными сводами леса, склоняя от ветра голову.

Что-то в лесу стонало так тихо и одиноко: «Я сыч, но я совершенно в этом не виноват».

…У запахов есть язык. Запах свежих трав рассказывал Кире, что жили-были на свете два человека, которые ели когда-то на станции свежую булку.

Кира шла. А земля ей нашептывала про некоего сиамского близнеца с одним туловищем и двумя головами… Ну а может, лучше два туловища и одна голова? Ладно! Пусть будет общая голова.

Все вокруг говорило Кире об одиночестве, о высокой девочке — одной среди полей. О девочке в коричневых тапках и розовом платье. О девочке, чьи мокрые волосы растрепал ветер.

«Экая большущая тишина!»

Кира вскинула голову, поглядела в небо и тихо сказала:

«Ма-ама!»

«Кира! Вытри лицо и обдерни платье, — вздохнула мама, — тебе холодно. А я-то — жду, жду…»

«Глубокоуважаемая Анастасия Дмитриевна! Когда я ушла от Вас (это было две, три недели тому назад), около Вашего института стояла белая машина. Я ею залюбовалась, и шофер — Вы легко догадаетесь, что это был Георгий Васильевич, — он ехал развозить Вашу почту, — предложил захватить с собой и меня. От него я узнала, что Вы крупнейший специалист мира в области дефектологии и что Вы отказались от должности директора института ради той научной работы, которую считаете делом всей своей жизни.

— Она меня не берет к себе, Георгий Васильевич.

— А ты нажимай, нажимай… Она того… Она, надо сознаться, добрая…

И вот я «жму». Я пишу Вам ночью. Знаете, как это бывает — ночью решаешься думать и делать то, на что не решишься днем. Дела мои следующие:

Вскоре по окончании школы мама меня ударила. Я ее возненавидела, решила воспользоваться аттестатом зрелости, уйти из дома, работать и стать совершенно самостоятельной. Поэтому я и не готовилась в институт. Мне было не до экзаменов. Я ненавидела свою маму, свой дом. Когда я к Вам пришла, до конкурса оставалось всего пять дней. Я понимала, что как следует подготовиться не успею, а дерзнуть — не хотела. Я знаю, что излишне самолюбива, часто ложно самолюбива. Когда я была у Вас и с Вами поговорила, мое желание стало еще сильней. Эта работа захватила бы меня. Она мне по сердцу. Есть много хороших профессий. Но Ваше дело мне нравится! Должна признаться, что я нетерпеливый человек. А работа с такими ребятами, — я это знаю, — требует большого терпения. И вот я прочла в трудах об Ушинском, что он был тоже очень нетерпелив. Уроки вели его ученики. Он подслушивал и, когда кто-нибудь чего-нибудь не понимал, грыз ногти от нетерпения. Это меня успокоило… Хочу Вам сознаться еще в одной, очень тяжелой черте своего характера: это началось примерно с шестого класса. Я чувствовала себя взрослее других ребят, все говорили, что я умная (должно быть, неэтично об этом помнить, но что ж поделать!). Я и сама понимала разницу между собой и своими сверстниками и начала, как бы это выразить? — в общем, я начала «придуриваться» — у нас говорят: «придуряться».

Зачем я «придуривалась»? Не знаю. Прошли годы, и жизнь меня покарала. Со мной случилось вот что: я сделалась той, второй Кирой, которой хотела стать. А не той, которой родилась. Но вернуться в свою старую шкуру оказалось не так-то легко. И стала я настоящей дурой. Вот это — главное мое признание Вам. И себе.

Анастасия Дмитриевна! Примите меня на работу, я вас очень прошу. Вы не раскаетесь. Я Вам обещаю. А со мной и мамой за это время случилось вот что: я простила ее. Разжигала себя. Не хотела прощать. А оно простилось. В будущем году я поступлю в институт (потеряв год!..) Эка дура!

Я бы на вечерний могла пойти, тогда бы вам проще меня оформить? Верно? А в этом году — возьмите меня хоть уборщицей. Я — согласна.

Не оставляйте меня, пожалуйста.

Вот мой адрес, который я тогда не оставила Вам. От злости.

С величайшим уважением

Ваша Кира.

Три часа ночи.

Светает».

Профессор Тюленева не ответила на письмо. Она находилась в командировке, в Лондоне. Кириного письма не раскрыли, на его конверте стояло: «Лично».

Слово «лично» было трижды подчеркнуто.

На листке из общей тетради — несколько слов, таких бедных, таких холодных… (Кира еще не знала, что облечь свои чувства в слова — наука, требующая беззастенчивости и опыта.)

И это все?! Все?.. Неужели ему больше нечего мне сказать?..

…Вот наша улица, сквер. На коленях вон у того парнишки в голубой майке — транзистор. Транзистор орет… Вот двое супругов. Женщина вынула из сумочки бутерброды. «Питаются». Дышат воздухом.

Все вокруг — живут! А я, я…

— Товарищ дежурный, пожалуйста, вызовите солдата Костырика. Всеволода Костырика. Скажите ему, что сестра приехала… У нас заболела мама!.. Только вы не прямо ему скажите, а как-нибудь поосторожней, ладно?!

…Они успели отвыкнуть один от другого за двадцать дней. Кира почти не узнала его. Лицо его с округлившимися от страха глазами сказало ей: «Это я — Сева!»

А слова:

— Что с мамой? Кира!.. Говори правду.

— Если хочешь, ударь меня! Я солгала. Клянусь, давай пожую землю. Сева, на нас смотрит вон тот… с винтовкой.